«…Бедная Танюша Кутюрье, крепко ты увязилась корнями в родимой земле. Вот эта сцепка с почвою тебя и гнетет, мешает спокойно включиться в антисистему. Вроде бы ничем внешне не обнаруживает себя связь с родиной – это же не кандалы и не цепи, отнимающие волю, которые грузно и надоедно таскать, но вот внезапно выдает себя беспричинной тоскою, которая порою тяжче неволи. Вроде бы безоглядно, с радостью умчалась ты в города, только ветер за спиною завился. Город очаровывает и самых-то занозистых и заковыристых, сдирает с них тончайшие природные покровы, но одевает в грубые шкуры. Ведь без оглядки в прошлое, куда легче, азартнее, хороводистее жить, и годы с шорохом незаметно осыпаются, как страницы занимательной книги. И вот спешишь пролистнуть, зачарованный сюжетом, а дальше-то что случится, куда повернет неведомая судьба? Но лишь остановись на миг, предоставленный самому себе, да пообсмотрись внимательно, как бы очнувшись от дурного хмеля, так сразу оторопь и охватит. И обнаружится вдруг, что нет места в этом мире совестному человеку, ибо наступило повсеместное время лжи, когда встречают по связям, а провожают по фарту. Хочешь жить, умей вертеться, учись на ходу чужие подметки рвать, а в этом деле совесть – вовсе лишняя тягость, она, будто несносимый горб за плечами – и сбросил бы, осердясь, эту обузу, чтобы не таскать, так Бог не велит, подсказывает ежедень, дескать, можно, милая, спихнуть совесть, а то и продать, но только вместе с душою. И охранительных церквей по столице вроде бы много, а православных батюшек и того больше, но ни один отчего-то не объяснит толком, где в христовеньком живет потаенная совесть и откуда она, немилосердная, неисточаемая, обуза такая, взялась однажды на земле, и отчего мало радости с ней, но одна маета; и почему, мучаясь совестью, усложняя такую короткую земную жизнь, так страшно отчего-то расставаться с нею, пригнетать и обманывать ее, словно бы всякий раз при кривом взгляде на душу свою, при попытке обмануть ее, хотя бы слегка, взваливаешь на себя терзания и муки; а если и примется священец толковать, то сплошной неизбывный туман накрывает с головою, и с этой смутою на сердце и того проще заблудиться. А надо не отнимать последние силы у богомольника, но прибавлять, чтобы здесь, на земле, достало радости трудиться до последнего поклона матери-земле…
Но зато взамен все сладкопевно обещают рая на том свете, словно у христианина сто жизней на этом, но сами отчего-то на этой земле хотят праздника и боятся в малом себя ущемить, и плоть свою тешат, не пугаясь Божьего гнева, и смерти трусят (хотя вечное блаженство поджидает их на небесах), и в вере блудят, и от нечестивых безо всякого сомнения мзду имут, записывая того в свои поминальные святцы и высекая имя процентщика и проныры в мраморе, и дарового калача ищут вне паперти, ссылаясь на нищету прихода, и маленьким человеком гнушаются, де, от него дурновато пахнет и взгляд у того тоскливый, и голос грустный, и слюна из голодного беззубого рта прыскает, и доходу от него в церковную кружку никакого. И чем больше простеца-богомольника в храме, чем гуще запах сермяги, тем невнятнее псалмы, тем усерднее бродит меж прихожан кадильница, тем пахучее воскурения, чтобы заглушить увядание Руси… Словно бы ее, еще живую, насильно запихивают в домовину и придавливают немеющее от тягости чело тесовой крышкою; торопятся, ой, торопятся, окаянные, забить каленые гвозди… Таня, Танюша, жить бы тебе по душе твоей в деревне Жабки и шить пиджаки на вате, стегать фуфайки да кропать кепки-восьмиклинки и цигейковые шапенки, до крови бороня иголкою тонкие пальцы, зато бы сердце твое смеялось, а душа пела; но ты вот, обманутая посулами нового времени, поспешила в города одевать ангелов в манерные макинтоши, не понимая, что все ангелы русские никогда не отлетали с сиротеющих полей…