Утром весь город заговорил о случае с Панчуковским, который сюда завертывал редко и которого здесь более знали по слухам. Он являлся к градоначальнику. Последний оказался его знакомым по Петербургу и чуть даже не сверстником по службе в другом ведомстве. Главных чиновников Панчуковский тоже объездил. Дело его закипело. Преступников стали ежедневно допрашивать. Но те вдруг заперлись о деньгах, что никогда их не видали и не грабили полковника. «Зачем же вы бежали от него?» – «Избавили украденную им у священника такую-то девушку».
Шли толки о том, что дело принимает новый вид, что чуть ли Панчуковский, сочиненным слухом о пропаже денег, не думает замять дело о собственных похождениях с воспитанницею священника.
Это говорила молодежь из чиновников. Люди зрелые ударились на соображение, как выманить у преступников сознание в том, куда они спрятали такую чудовищную сумму. Следователи входили в секретную, заставали Оксану на соломе больную, молчаливую, Левенчука возле нее, а Милороденко на коленях перед образом: он молился и, действительно, казалось, не был виноват ни в чем из того, в чем его винили.
Прошло две недели. Полковник начинал вопить о медленности наших допросов, доказывал, что мы рано бросили пытку…
В обед в нумере Панчуковского сходилась вся городская аристократия. Кушали, играли в карты, пили. Передавали слухи и о деле и об арестантах. Прокурор сообщал постоянно все новости о них: о чем они сегодня говорили, какие данные вновь сообщали.
– Жаль эту девушку, – говорил иногда прокурор, – она такая тихая, скромная, все плачет; и возлюбленный ее, кажется, малый смирный и жил прежде честно. Они, впрочем, назвались нам мужем и женою на допросе.
– Вот это забавно, – сказал Панчуковский.
– Да, вы не верите, мы собрали справки – и точно, они обвенчались после поимки их, у этого самого вашего священника, отца Павладия, где она жила воспитанницей.
– Чудеса! как скоро успели!
– Зато их коновод, Милороденко этот, вам, Владимир Алексеич, настолько близкий, существо непостижимое! Он во всем сознался: и в занятии контрабандой, и в связях с нахичеванскими фальшивыми монетчиками, а в грабеже ваших денег не сознается!
– Нельзя ли как, хоть одним глазом, посмотреть на этих арестантов? – спрашивали прокурора частные посетители полковника.
– Меня одна дама просила на Милороденко взглянуть.
– Меня просила моя невеста взглянуть на эту девушку, нашу героиню!
– Нельзя, господа, нельзя теперь никак!
– А когда же?
– Дня через три можно.
– Слово? честное слово? Отчего же через три дня?
– Честное и благородное, вот вам моя рука; сам я и поведу. Им кончится тогда весь предварительный допрос. Туда же я, к вашим героям, посадил и нашего другого героя…
– Кого, кого?
– Пеночкина, дезертира, вы слыхали? Этого разбойника с Сиваша! Он на прошлой неделе взят под шинком Лысой Ганны и доставлен сюда, по соприкосновенности в главных преступлениях с нашим городом. Так я и его вместе с Милороденко и Левенчуком посадил. Им дан теперь лучший и надежнейший каземат во втором этаже, рядом с башнею. Небось не уйдут.
– Есть же что-нибудь еще новое о деньгах?
– Завтра преступникам последний допрос, сегодня они как-то взволнованы от моих розысков и просили их отложить. Завтра, завтра наутро все решится. Им поставится главная улика – жид Лейба из шинка Лысой Ганны. Он видел Милороденко и Левенчука в день их побега от полковника, и они ему показывали какой-то чемодан. По справкам и приметам это чемодан полковника.
– Так мне, выходит, еще ожидать? – спрашивал полковник. Его начинало мучить; он чувствовал, что дело его гибнет.
– Дня два еще подождите, ведь дело идет не о десяти рублях. Сами будете и следить завтра за допросом и открытием вашей покражи.
Панчуковский со вздохом принял предложение прокурора, осведомился о городских удовольствиях того дня и узнал, что в городе в тот вечер был театр. Он взял билет и пошел туда почти нехотя.
Ему не очень весело сиделось в театре. Играли какой-то избитый водевиль. К нему подсел секретарь градоначальника, правовед и франт, пустота и неизвестно почему желавший казаться близоруким. «Что вы поделываете?» – спросил он. «Хочу выписать из-за границы себе на содержание итальянку». Острота эта пошла по театру.
В конце представления нежданно пронеслось между зрителями волнение. Вошел в партер бледный полицеймейстер-молдаванин. Окинув залу мутным взором, он не сел на свое место, а подошел сперва в первом ряду кресел к городскому голове, ему что-то сказал, голова сейчас оставил театр; потом полицеймейстер вошел в ложу градоначальника, куда уже перед тем по пути заходил, и с ним тотчас также уехал из театра.
– Что такое, что случилось? – шушукались зрители, – пожар, что ли?
– Опять отличилась наша полиция: все главные арестанты бежали два часа назад из острога! – ответил кто-то вполголоса в креслах.
Панчуковский вздрогнул, встал, подошел, задыхаясь, к разговаривавшим. Занавес в это время опустился.
Никто не аплодировал. Все занялись роковою вестью. Вокруг секретаря градоначальника столпился весь партер.