Переполненный зал, хороший, но настороженный. Много русских. Бродский читает Ахматову, так же как свои стихи - поет, соединяет строчки. Чтение на слух - монотонное, не подчеркивается ни мысль, ни метафора, ни подробность, не расставляются логические акценты и не выделяется конец строфы. И только неожиданный обрыв на последнем слове, как спотыкание... Найман читает по-другому, но тоже в основном поет. И мне вспоминается фраза Мандельштама: "Голосом работает поэт, голосом". Американцы читают по-разному. Одна актриса начала "Звенела музыка в саду..." и последние строчки - "Благослови же небеса,/Ты первый раз одна с любимым" - произносит с надрывом, почти со слезами. Дальше я по-русски читаю это же стихотворение как очень далекое воспоминание - еле слышный напев, прозрачно-акварельные краски.... Зал зашевелился. Поняв, что зрители хорошо реагируют на ранние ахматовские стихи, поданные в такой манере, следующая американка читает "Сжала руки под темной вуалью..." так же прозрачно и легко, как я - предыдущее. Потом - моя очередь. А я помню, что Ахматова спустя годы терпеть не могла это стихотворение. И тогда я, войдя в образ старой Ахматовой - надменным, скрипучим голосом, выделяя твердое петербургское "г", почти шаржируя, прочитала "Сжа-ла ру-ки под те-мной ву-алью". Сажусь на место. Бродский мне - тем же голосом старой Ахматовой: "По-тря-са-юще..." В общем, когда я про
314
чла " Реквием", английский вариант уже почти не слушали. Старалась я в основном для Бродского, играла перед ним Ахматову - какой она представляется мне в разные периоды ее жизни.
После вечера был "party" - прием. ...Бродского обступают пожилые американки, в золоте, с вытравленными уложенными волосами, говорят пошлости, много русских с комплиментами. Бродский, судя по разным воспоминаниям, не стеснялся "отшивать". А тут - нет: слушает, улыбается, курит, пьет водку и все больше бледнеет. Я подумала: "Уйду!" - подошла к нему и говорю: "Иосиф! Я ухожу и хочу Вас поблагодарить за это приглашение. Но мне жаль, что Вы бросили те две книжки, потому что я их привезла Вам в память об Илье Авербахе, который мне о Вас рассказывал". У него посветлели глаза: "Авербах! Нет-нет, эти книжки мне нужны, я обратил на них внимание, спасибо". Я, видя, что он потеплел, признаюсь: "Все последнее лето я зачитывалась вашими стихами". Он опять закрылся как раковина. И тогда я, немного разозлившись, говорю: "Знаете, Иосиф! Я тоже терпеть не могу, когда после спектакля говорят комплименты, это всегда пошло выглядит. Но когда говорят друг другу профессионалы - это другое. Ведь сегодня, простите, но мы оба были только исполнителями". - "Да-да..." - согласился он. После этого мы еще неделю жили в Гарварде, Бродский опять не появлялся...
Наступило лето, и кто-то привез мне книжку стихов Бродского с надписью: "Алле Демидовой от Иосифа Demi-Dieu - с нежностью и признательностью. 9 июня 1990 года, Амхерст. Иосиф Бродский".
* * *
Прошло еще несколько лет. Я в Монреале, в гостинице, - лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу... свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из на
315
шего концерта. Причем фильмография Ахматовой - уникальная. Например, куски похорон в Комарово.
Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович - это был друг нашего дома, - как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.
Он говорил: "Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, "севших" после химчистки, дубленках, - они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: "Снимай!" Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом - на следующий день, утром - панихида в церкви. Там отпевают не только Ахматову, а кого-то еще. Между тем появляется итальянское телевидение, и во время отпевания Ахматовой становится очень тесно. Я вижу своего оператора издали и только машу ему: "Снимай! Снимай!" Вдруг меня кто-то хватает за грудки и бьет спиной о клирос, летят пуговицы. А человек, перемежая матом, кричит: "Где вы были, трам-та-там, когда она была жива?! Что вы, как коршуны, налетели, когда она умерла! Перестаньте снимать!" Это Лев Николаевич Гумилев... День был мартовский, короткий. Все быстро погрузились в автобусы и помчались в Комарове - это в часе езды от города. Народу осталось мало. За окнами автобусов - опять мокрый снег и изморозь, кое-где уже проглядывает земля. Все черно-белое. Очень красиво. Приезжаем на комаровское кладбище. Там, среди сугробов, вытоптана дорожка к задней стене. Проходим гуськом. Дудин, Сергей Михалков что-то говорят. Гроб, как почти всегда бывает, не влезает в яму - его вталкивают. Потом пи
316