Впрочем, не многим лучше выглядели и микрорайоны, погожие друг на друга, как будни чиновника. В них тоже пахло квашеной капустой.
В этом запахе жила вечная, не умирающая душа старого города.
Квашеной капустой пахло даже на заводе, где Прокл когда-то собирал торпеды. Вообще-то до перестройки завод был засекречен и считалось, что он ничего сложнее стиральных машинок не выпускает. Короче, военная тайна, о которой знал весь город. Работа как работа. Единственно, что не нравилось, — дорога к ней: захламленный, потрескавшийся тротуар вдоль глухого железобетонного забора, сплошь изрисованного и описанного подростками. Творчество подрастающего поколения не позволяло надеяться на светлое завтра. Этот город, судя по надписям и рисункам, ждало беспросветно темное, маразматическое будущее. Другими словами, был Прокл мизантропом, не любил себя и свое окружение. Под окружением следует понимать как людей, так и среду обитания. От этой среды, как перегаром, разило скукой бесцельного существования и немотивированной враждебностью. Все молчаливо намекало, шептало, шелестело, гремело и орало — ты здесь чужак, зачем ты здесь? Человек, которого хотя бы раз освистал стадион, знает цену человеческой любви.
Прокл мог считать себя полным неудачником, если бы однажды ему не улыбнулась удача: девушка, которой он в пылу весенней горячки сделал предложение, отвергла его. До сих пор он вспоминает ее с благодарностью.
Единственно, что Прокл любил по-настоящему, — это тишина и покой одиночества. Мягкий свет настольной лампы. Заумь философского трактата. Или, лучше, технический справочник.
На досуге он в течение многих лет, не торопясь, мастерил металлоискатель. Этот аппарат по его замыслу должен был легко различать, что лежит под землей: железный болт, бронза, серебро или золото. О таком волшебном механизме он мечтал с первого класса, когда услышал от бабушки легенду о неждановских кладах. Так совпало, что вскоре в погребе он нашел золотую монету с двуглавым орлом. С тех пор темный пламень кладоискательства тайно сжигал его душу.
Прошло немало лет, и однажды он узнал, что металлоискатель, различающий едва ли не все элементы таблицы Менделеева, создан. Смутные намеки в научно-популярном журнале ускорили собственные разработки, и пришло время испытаний. Вечером с пятницы на субботу в любую погоду он уходил из города. На нем были старые, но крепкие ботинки на двойной вибраме, прочная немаркая одежда, в рюкзаке лежал туго свернутый кокон спального мешка, рассчитанный на тридцатиградусные морозы, и одноместная палатка, к рюкзаку привязан потертый рулон каремата. Прокла интересовали брошенные людьми места, пепелища, аулища — едва заметные холмы на месте жилищ. Зрелище, при наличии тумана, в такой же степени поэтическое, сколь и тоскливое. Сгоревшая деревня пожаров не боится.
Нельзя сказать, что первые трофеи — латунная пепельница, ржавые гвозди, ночной горшок, головка от примуса — окрылили его. Но в этих вылазках он нашел нечто, что очаровало его, — сладкую тоску безлюдья. При чистом небе он всегда спал на открытом воздухе. Нет в мире приятнее и тревожнее занятия, чем смотреть в полном одиночестве на звезды. Вот так лежать на каменном ли острове посредине шумящего переката, на свежесметанном ли стогу, в белом ли, сверкающем холодными алмазами сугробе или в березовом лесу под полупрозрачной кроной, лежать один на один со Вселенной и в полудреме смотреть на свою убогую родину — галактику, на сиротский свет ее одиноких окон.
Какая все-таки дыра наша вселенная.
Как печально и как хорошо. Легкие, невесомые, как осенние паутины, мысли летят сами по себе в этом темном, продутом сквозняками вечности просторе.
С некоторых пор Прокл стал разговаривать сам с собой. Точнее, ссориться. Причем голос, с которым он вступал в дискуссии, был чужим, насмешливым, если не сказать ехидным. Он высмеивал все, что было связано с Проклом: его образ жизни, поступки, но особенно мысли. И стоило задуматься, как появлялся он со своими желчными, иногда остроумными, но чаще просто злыми комментариями: «И это человек, творение твое, Господи? Какое разочарование!».