У Григорьича был целый букет тяжёлых состояний. Отёк лёгких (Андрюхе удалось его купировать), цирроз, миокардиодистрофия, и вот — в мою смену по катетеру отошло всего пятьдесят миллилитров мочи, а значит, пошла почечная недостаточность, из которой, как я понимал, пути нет. Вылечить эту мозаику было невозможно. Только в сказочных сериалах вроде «Доктора Хауса» болезнь с известным диагнозом лечится в два счёта. На самом деле это не так. Природа, или смерть, или Бог — тут как хочешь назови те силы, которые перетягивали наш реанимационный канат, — они оказались хитрее меня и умнее. Температура у Григорьича не поднималась выше тридцати шести, но инфекция бушевала, и не одна, а целый микс. Пароксизмов на ЭКГ он больше не выдавал, возможно потому, что сердечная мышца и так уже еле-еле трепыхалась. Это я понял, когда прикатил в палату портативную «Сигму-1».
Учёбы по УЗИ у меня ещё не было, я просто читал литературу и использовал чужой аппарат в целях экстренной диагностики. Если бы я не спёр тогда эту машину, я не узнал бы, что в нижнебазальной стенке у моего пациента развилась акинезия: попросту говоря, стенка не сокращалась. Причиной был инфаркт, который по ЭКГ определить было невозможно из-за нарушений проводимости. Вовремя введённый гепарин продлил старику жизнь на несколько дней. Вот и всё, что я мог для него сделать.
В какой-то момент Григорьич открыл глаза. Вряд ли он помнил меня. Но я-то хорошо его помнил.
И сейчас помню.
Не такого, как в галерее. Жёлтое, высохшее лицо и губы с синеватым налётом. Борода, седая, давно не стриженая. Очки (уже с целыми дужками!) не сидели у Григорьича на носу, а лежали на тумбочке. Пациент, очнувшись, потянулся к ним. Он сдвинул кислородную маску, и я помог ему поменять положение — Григорьичу хотелось, чтобы подголовник был повыше.
Он покосился на аппараты, на капельницу. Закашлялся. Откинулся на подушку и закрыл глаза. Было девять часов вечера, и ожидалась ночь, которая не сулила нам обоим ничего хорошего.
Телефон снова зазвонил. Я поднял трубку. Женщина (та же самая!) беспокоилась о Григорьиче и требовала, чтобы я спустился в приёмный покой. Я позвал сестру.
— Если что, звоните на первый этаж, я там.
В приёмном покое меня ждала девица лет двадцати. Когда я входил, она стояла ко мне спиной. Я увидел только светлые с рыжиной, длинные волосы до середины спины, горевшие яркой вертикальной полосой поверх чёрной кожаной косухи с заклёпками. Джинсы в обтяг и высокие сапоги. Был конец марта, ещё не отступили заморозки, и модная одежда девушки в моих глазах выглядела глупостью и понтами. Она явно не из бездомных, подумал я.
Девица обернулась. У неё был встревоженный вид и красное от волнения лицо. Глаза немножко косили: она смотрела как будто на меня, а словно бы и куда-то за мою спину.
Я отвёл девушку в сторону, чтобы постовая сестра не могла нас подслушать.
— Это вам нужно повидать больного? — спросил я.
Она кивнула.
— Вы же знаете, что днём, пока в больнице полно начальства, ни один врач не запустит вас в реанимацию с улицы.
Я сделал движение, чтобы она следовала за мной. Сестра из приёмного посмотрела на нас, хмыкнула, но ничего не сказала.
Мы зашли в лифт.
— Вы Григорьичу кто будете? — спросил я рыжую. — Родственница?
— Племянница, — сказала девчонка неубедительно, и вдруг её брови собрались на переносице домиком. — Григорьич? Вы сказали, что он Григорьич?
— Ну да.
— То есть получается, вы знаете его? — теперь она рассматривала меня с интересом. — Что он художник и всё такое.
— Получается, знаю, — ответил я.
— Странно, — сказала девчонка.
— Что?
— Я знакома с его друзьями, но вас не помню.
Мы вышли из лифта.
— Вас как зовут? — спросила она.
Её сапоги с высоченными каблуками цокали по больничному коридору.
— Юрий Иванович, — сказал я.
— А я Лёля, — сказала рыжая с радостной улыбкой, — Ольга Александровна.
И протянула мне ладонь с пальцами врастопырку.
— Ну-ну, — пробормотал я. — Александровна.
И кивнул, указав на её обувь:
— Сапоги.
— Что?
— Нужно снять, — сказал я, стоя у дверей. — Такие правила.
Она послушно расстегнула молнию на правом сапоге, потом на левом.
— Придётся оставить снаружи.
Сбросила под дверью отделения свои копыта стоимостью в полторы моих зарплаты. Я усмехнулся:
— Да берите с собой. Я пошутил.
— Шутник, тоже мне, — пробурчала под нос и прошла в отделение босиком, держа сапоги подмышкой.
Ладошка с торчащими пальцами. Что-то знакомое. Слишком непросто пожимать подобные ладони. Для этого нужно растопырить пятерню ещё шире и собрать протянутые тебе пальцы, как будто складываешь веер.
— А можно ещё немного с ним побыть? — спросила Лёля.
— Можно, — сказал я. — Но он очень тяжёлый. Боюсь, не дотянет до утра.
Она кивнула.
— Где мне посидеть?
Я отвёл её в ординаторскую и налил чаю в две кружки, себе и гостье. В шкафу лежало чьё-то печенье, его я тоже достал. Чай заваривался ещё днём, — возможно, его уже один раз «женили» и он сделался слабым и безвкусным, но другого всё равно не было. Лёля взяла чашку, отпила и ничего не сказала.