Может быть, мама Надя так намучилась с дедом, что не хотела рассказывать мне плохое. Единственное, что я знаю из её детства, — только песенку про петушка, которую маме в детском доме пела воспитательница.
Только песенка успокаивала маму Надю в её буйный период. Но иногда её нельзя было успокоить даже песней про петушка, и тогда я на неё орал. Крик она воспринимала лучше, чем обычные слова. Были дни, когда я не мог придумать другого способа заставить её слушаться. Скандалами я вымещал на ней своё отчаяние, но это не приносило мне облегчения.
Я пошёл работать в больницу санитаром, а потом медбратом. Примелькавшись в отделении, после института мне удалось получить место в бесплатной интернатуре в отделении кардиореанимации, чем поначалу я даже гордился. Плюс мамина пенсия по инвалидности — в общем, кое-как нам удавалось сводить концы с концами. Статус человека работающего немного повысил меня в собственных глазах, и я, отвечая на чьи-нибудь вопросы о досуге, старался говорить о своей работе с достоинством. Но на самом деле мне как никому другому было понятно, что работа и заработанные деньги ничего, по сути, во мне не изменили и я, как и прежде, оставался маленьким.
В начале девяностых почти все мои приятели-одногруппники, а потом — сослуживцы-интерны, жили весёлой жизнью, играли в КВН, тусовались в клубах. Слушали крутых питерских рокеров в подвалах и на чердаках, оборудованных под студии. Мои же тусовочные подвиги были в прошлом, и меня больше туда не тянуло. Никакого солнца на ступенях, никаких крыш, никаких черепах. Я сдал весь курс, как говорится, экстерном, и позже, уже в девяностых, попадая в шумную компанию с девчонками и куревом, ощущал, что прежнего запала во мне больше нет. Перегорел какой-то проводок. А ещё в годы перед мамы-Надиной смертью я решил, что постоянная девушка мне не нужна. Не хотелось впустую тратить время, которое — а я взял на себя жёсткое обязательство — при любом раскладе должно было принадлежать только маме Наде.
Интернатура и следующий год работы в реанимации прошли в бесконечных метаниях между отделением и домом —
А потом необходимость доставать лекарства пропала.
Работа не приносила ни денег, ни радости. Лечить больных было нечем: в качестве гуманитарной помощи два раза в год в отделение поступали просроченные антибиотики и расходный материал. Остальное покупали сами пациенты, вернее — их родственники. Кого родственники не могли обеспечить лекарствами — те уходили. Не прощаясь. И я ничего не мог с этим поделать.
— Ты помнишь учебник наизусть, но что толку? — говорил мне Андрюха. — Почему у других получается лечить подручными средствами, а тебе вечно требуются какие-то экзотические препараты?
— Экзотические? Всего лишь цефалоспорины, я не прошу чего-то сверхъестественного! — кричал я. — Хочу нормальный антибиотик, а не просроченный гентамицин!
Андрюха разводил руками. У него всегда были в заначке нужные лекарства, и он не разорял склад, как это обычно делал я.
— Откуда у тебя цефтриаксон?
— Родственники притащили, — говорил Андрюха и запирал свой шкафчик на ключ. — Учти, они принесли ровно на один курс и ни флаконом больше.
— И почему мои больные не могут ничего купить самостоятельно?
— Ну, брат, — Грачёв снова разводил руками. — Сам спроси своих больных.
Меня злило грачёвское ко мне отношение, и я мстил ему. Месть была разнообразной: я мог залить ему в тапки горячий озокерит или добавить в кружку магнезию. Мог перед грачёвским дежурством намазать дверные ручки апизатроном: если вы помните, продавалась в аптеках такая жгучая и пахучая мазь. Андрюха ругался, грозился набить мне морду, но антибиотиками всё равно не делился.
Григорьича привезли в Андрюхину смену. Была надежда, что он хоть чем-нибудь его полечил.
Григорьич выглядел как бездомный. Впрочем, все запущенные тяжёлые больные выглядят как бездомные. В те времена полстраны выглядели как бездомные. А многие и жили так, словно у них нет крыши над головой. Ни средств, ни жратвы, ни защиты. Даже те, у кого имелась хоть какая-то работа. Что же говорить о людях, у которых её не было.
На удивление, у Григорьича в паспорте обнаружилась ленинградская (нет, к тому времени уже петербургская!) прописка. И ещё: к нему приходили посетители. Вернее, всего один посетитель за те два дня, которые он честно умирал в нашем трупосборнике. Я помнил битком набитую галерею. И всё равно отвечал девице, обрывавшей наш телефон:
— В отделение вход запрещён.