Дорогая Эсфирь Давыдовна, я так давно вам ничего не писал. Но я часто вижу вас. И у меня есть работа. Три дня через три.
Теперь я хранитель музея. Скоро будет полгода, как я при деле. Вот такой у меня замечательный музей — на зависть всем вокруг. Ваш писчий прибор, ваши японские чашки. И вы сама. Спите. Смотрите за нами. Чтобы мы чего-нибудь не учудили.
Я вспоминаю маму Надю, как я оставлял её одну. Как она оставляла меня одного. Но вы не будете лежать тут в одиночестве. Я выхожу только на кухню или за продуктами в магазин. Это занимает не дольше десяти минут. Остальное время я здесь. Не волнуйтесь.
Когда нужно, я вас переворачиваю. Меняю всё, что необходимо. Бельё тоже, раз в три дня. Приходит Марина, приносит свежее, глаженое. Марина хорошо гладит бельё. Она добрая, эта Марина.
Сашка всё так же. Играет. Совсем не рассказывает мне про свою жизнь. Наверное, ему ещё неловко за тот случай. А я думаю, что тогда всё получилось так, как надо. Хорошо, что он на самом деле не наделал долгов. Это главное.
У меня сын, а у Марины, которая сидит с вами всё остальное время, — дочка с маленьким ребёнком. И дочка тоже совсем молодая, ей даже двадцати не исполнилось. Дочка однажды заходила сюда, если вы помните. Стояли друг напротив друга — обе темноглазые, темноволосые, у обеих круглые плечи. Певучая речь. Разговаривают быстро, на итальянок похожи. Но не итальянки они никакие, а беженки. В разгар войны умудрились спастись и приехали сюда. Здесь Марина училась в юности. Фамилия у неё — Луковище. Я случайно узнал. Смешная фамилия, правда?
Грачёв ответил на поздравительную эсэмэску. В мае у него был день рождения. Я купил ему в подарок антикварное пресс-папье. Но подарить не решился. Так и стоит у меня дома.
Обратно, в медицину, меня не тянет. Как подумаю об этом — так сразу не нахожу себе места. Говорят же: как не со мной было. Вот и мне кажется, что все мои медицинские истории случились как будто с кем-то другим. Недавно я хотел вспомнить, чему в норме равен максимальный конечный диастолический объём левого желудочка. Не вспомнил. Линейный размер знаю: пять и пять, толщину стенок помню, давление в лёгочной артерии тоже. Разброс массы миокарда помню приблизительно. Не точно. В Гугл не полез. Зачем? Устал от цифр.
Анна разрешила мне разобрать архивы вашего отца, профессора Давыда Осиповича В. И я на досуге читаю его записи. Их тут целые чемоданы! За год точно не управиться. Вот откуда вы, Эсфирь Давыдовна, взяли свой метод — заставлять пациентов писать. Расписывать если не каждый свой день, то ключевые события. Подробно, обстоятельно. Я снова набираю в ворде бесконечный текст. Эта работа не даёт мне расслабляться и падать духом. Иногда я читаю вам вслух выдержки — вы, конечно же, всё слышите. У вас был замечательный отец.
Приходит Марина, мы вдвоём переворачиваем вас с боку на бок, чтобы не было пролежней. Иногда я и ей что-нибудь зачитываю. Из записей профессора. Несколько раз, когда я приходил сменить её, она побыла со мной чуть подольше. Мы сидели и разговаривали. И она не торопилась к своей дочери. И я тоже не хотел, чтобы она уходила.
Я хочу спросить вас, Эсфирь Давыдовна, про Марину. Как она вам? По-моему, она очень хорошая.
Сегодня Марина принесла на работу бутылку вина, помянуть отца. Он умер ещё до войны. Мы выпили. Она рассказывала про свой маленький город, которого уже нет на карте. У них в одну зиму вдруг вымерзли яблони, а тем же летом обмелело озеро. И ещё ветром с приусадебного участка сорвало парник и унесло «прямо по небу, неведомо куда».
— И мы всей семьёй переживали, а мама-то как плакала… Что мы будем есть, говорила. Она же на продажу по два урожая собирала за сезон. Какой-никакой, а заработок. Несколько лет подряд мы ту теплицу поминали. Кто бы знал тогда, что парник этот — всё равно что пылинка. Что и дома придётся оставить, и вещи. А мы: парник… Такие дураки были, господи…
Она говорит «господи» — и крестится.
Марине я пока ничего не рассказывал о своем прошлом. Мне трудно: вроде бы вам я уже всё рассказал, зачем же по второму разу? Да ей это тоже сейчас ни к чему.
Когда Марина говорила про свою старую дачу — про теплицу с погибшими огурцами, про цветник, разбитый возле крыльца, — в голове у меня щёлкнуло и я вспомнил, что когда я был совсем маленьким, мы с мамой тоже жили на даче. Воспоминание пришло само собой, и для меня это был настоящий подарок.
Оцинкованный тазик с мыльным раствором, налитым почти до краёв. В сероватой воде с пузырями отмокают всякие вещи. Вот кусок вялой фланели с жёлто-синими грушами, у меня когда-то была маленькая рубашка из такой ткани. Рука вытягивает эти груши из мыльной воды — и к ней по воздуху слетает вторая рука. Рубашка выныривает, как будто она не рубашка, а рыба или маленький дельфин. Вот он шлёпает по мыльной поверхности цветным хвостом.
Мама сидит перед тазом на корточках. На ней длинный — выцветший, а может, линялый — розовый сарафан. Подол завязан узлом, и лямки у него тонкие. Рыбы взлетают и выкручиваются винтом. Потом ложатся на траву. Мамино лицо нахмурено, брови сцеплены несколькими продольными морщинками-перекладинами. И я тоже хмурюсь, потому что так надо.
Мама поднимается, и узел подола, до этого сидевший у неё на колене, как птичка с торчащим хвостом, сползает вниз. Мама берётся за ручки таза, приподнимает его и, раскачав, выплёскивает воду под куст смородины. Вода делает громкое «А-ах!», и смородиновые листья покрываются серыми каплями. Мама берёт алюминиевый ковшик с гнутым боком и черпает чистую воду из высокой-превысокой бочки. Она снова наполняет таз и выпускает в него выкрученных рыбок. Хвосты разворачиваются — и вот уже в тазу плавают рубашки, штаны, маленькие разноцветные футболки.
И тут мама поворачивается ко мне:
— Ну что? Что?
Протягиваю руку, и она не отталкивает меня, а разрешает ухватить в воде мокрый кусок ткани и мотать им туда-сюда. Поднимаются сперва маленькие, а затем и большие волны. В тазу уже настоящее водотрясение, и мама смеётся. Поворачиваюсь к ней и вижу, что забор между бровей исчез. И вот уже меня обнимает мокрая и скользкая, шершавая мамина рука.
Ещё вспомнились маргаритки. Не те цветы, которые принято так называть сейчас, — большущие хризантемы на длинном стебле, — а самые настоящие, розовые с жёлтой серёдкой, крошечные и такие прекрасные. Они росли на чьей-то даче, где мы с мамой жили, когда я был совсем маленький. Не могу вспомнить ни хозяев, ни самого дома: скорее всего, это была маленькая одноэтажная коробка. А вот крыльцо и дорожку к нему, идущую между газоном, заросшим розово-белыми цветами, помню очень хорошо. В жаркие дни мама бросала подстилку прямо на эти маргаритки. И ложилась сверху — загорать. А потом, когда она поднималась, оставались длинный примятый прямоугольник травы и вжатые в землю лохматые головки.