Сережа яростно растоптал стекла каблуками. Подошел и саданул важного пузатого дядьку ногой — куда попало, не примериваясь. И так неудачно попал — под колено. Богубёг замычал от нестерпимой боли, присел. Ноги у Сережи были железненькие, футбольные.
Пес опять сшиб Сережу с ног и встал над ним, улыбаясь, гулко лая. И это было плохо.
Богубёг кричал, оттаскивая пса за ошейник:
— Черт знает… Хулиганство! Истинный сын своего бати! Выродок какой-то…
И это тоже было нехорошо.
Сережа поднялся, точно на пружине; не успев разогнуть спину, метнулся, подобно спринтеру при низком старте, и с разбегу боднул Богубёга головой в живот так, что тот сказал:
— Эп… — и зашатался, ковыряя носками штиблет землю, выпустив поводок из рук.
А пока тот ловил ртом воздух, Сережа хлестко колотил его кулачками по толстому лицу. Пес ошалело лаял.
В третий раз упал Сережа, и уже без помощи пса. Упал оттого, что теперь бил не со своей силой, а с силой, которая у него будет лет через десять, с той силой, с которой пеший человек подчас останавливает коня на скаку.
Пес ткнулся ему влажным носом в висок, лизнул вихор на затылке, прилег на передние лапы, повизгивая, раздирая пасть в улыбке. Пес хотел понимать все, что видел, как шутку, веселую игру между своими. Но Сережа не играл. Он кулем лежал на земле и хрипел, но смотрел на Богубёга, как хорек из капкана.
Богубёг, близоруко щурясь, шагнул было не то к нему, не то ко псу с протянутой рукой. Сережа взвился навстречу… И опять в лицо профессору словно швырнули горсть колючек — кожа у него была нежна, как у дамы, а Сережины кулачки секли и жалили. Богубёг почувствовал на губах солоноватый вкус, завопил — уже истерично:
— Уберите его от меня! Затравлю собакой! Я за себя не ручаюсь.
Вряд ли ему следовало до такой степени выходить из себя. Резонней бы удалиться восвояси умеренно-скорым шагом, кабы можно было поручиться, что сатаненок не кинется вдогонку…
Они были уже не одни во дворе. Вокруг них вихрем летала Машка, непрестанно визжа, размахивая крылышками и бесстрашно вставая между псом и Сережей, не давая псу ходу. У дверей своего подъезда топталась тетя Клава, причитая: «Ай-ай-ай… ой-ой-ой…» В воротах, широко расставив ноги, с каменным лицом стоял Федор Шумаков, и в его сторону глянуть было боязно. (Вовка остался есть суп и кусал себе потом локти.) В окнах торчали головы взрослых и ребятишек.
Тетя Клава не удержалась, пошла к драчуну с полотенцем, со словами умирения и вернулась, заметив, как шевельнулся в воротах и уставился на нее Федор.
Из окон кричали на пса, одни гнали, другие подманивали, швыряли ему хлебные корки, и он потерялся, бедняга. Встал как вкопанный, опустил уши и заскулил.
Сережа неистово, свирепо бился о Богубёга кулаками, локтями, ногами, головой… Налетал и отскакивал, налетал и отскакивал и изредка спрашивал, стуча зубами:
— Д-да?.. Д-да?
Богубёг ругался, грозился, но не смел поднять на него руку. Отпихивал, отшвыривал мальчишку — и крепко! Ничего не помогало. Неслыханному, немыслимому безобразию не было конца. Пена, похожая на мазки пудры, выступила на губах профессора — от бешенства, от срама.
На момент ему удалось схватить Сережу, прижать к себе спиной. Но сердце у мальчика еще не устало, еще не насытилось. Он впился в руку Богубёга зубами, стал лягать каблуками. Богубёг подержал его с минуту, тщетно пытаясь смять, и бросил.
Ноги подвели Сережу. Они дрожали и гнулись. Он повалился на одно колено, потом на другое, глядя на Богубёга с неутоленной ненавистью. Схватил с земли обломки пенсне, швырнул, не размахиваясь. И заплакал взахлеб оттого, что промахнулся, и оттого, что не мог встать. На ногах он был по плечо профессору, на земле — даже не подросток, ребенок…
Богубёг схватил пса за поводок и, спотыкаясь, пошел со двора при общем молчании. Федор в воротах отвернулся от него, кривя губы.
Медленно, почтительно подошел Федор к Сереже. Дал ему поплакать, перевести дух, поднял и повел домой. Маша и тетя Клава бежали следом, стараясь на ходу потрогать своего молодца. Он был весь в синяках и ссадинах и оборван до пояса, как беспризорник.
Федор сам умыл его под кухонным краном, стянув с него обрывки рубашки. Сережа дергался и хныкал от боли. Тетя Клава, охая, измазала его зеленкой. Маша, стоя на цыпочках, натужно дула на его раны.
Потом его напоили чаем, как он хотел. В охотку он похлебал после чая щец, постных, но со сметаной, со свежим ржаным хлебушком. Маша за компанию съела полную тарелку, млея от радости, что ест вместе с Сережей. Насытилась и тетя Клава тем, как они едят.
Ложка выпала из рук Сережи. Он сидел, закрыв глаза. Федор повел его к дивану.
Проспал Сережа остаток дня и ночь подряд. Во сне ему не думалось — спалось. И поутру его будить не пришлось, он рано встал, был сдержан. Но он ничего не забыл и не смирился.
На другой день дядя Федор сам пришел к маме и к Сереже в новом сером костюме, с орденом. С мамой он говорил с глазу на глаз; он не верил, что она «не живец». А Сереже сказал:
— На что я уважал твоего отца… а и я ошибся. Ошибся, сынок: он лучший из лучших.