Но мама лежала в большой палате с закрытыми глазами, скучная, неразговорчивая и не понимала, откуда и с чем Сережа приплывал.
В больнице было плохо и почему-то стыдно. На маму трудно, жалко и боязно было смотреть. Она стала не такая красивая, не такая милая. И оттого хотелось залезть под больничную кровать, чтобы не увела домой тетя Клава и не прогнала злющая санитарка. И там, под кроватью, жить.
Домой Сережа приходил больной. Он вспоминал, как мама лежала на полу, и со страхом обходил то место, где она лежала. Если случайно тетя Клава или дядя Федор ступали на это место, Сережа замирал: ему казалось, что они упадут, их положат на носилки и увезут.
У мамы нашли желудочную болезнь. Сережа таких болезней не признавал. Он никогда не думал, что маму могут взять и положить в больницу и что-то там найти. И он старался не помнить про больницу, думать про остров, а когда его спрашивали, что с мамой, отвечал с увлеченным всхлипом: желтая лихорадка.
Он терпеливо сносил жалостливые вздохи, глупые улыбки, только не давался гладить себя по голове. Чаще других и без улыбочек слушал его Богубёг. Говорили, что он профессор… что он по женским, а другие, что юрист… За этими словами крылось хитрое. И потому Богубёг стал нужен Сереже. А вот дядя Федор не нужен. Один раз услышал он Сережины рассуждения про мамину болезнь, сплюнул, ушел и больше не приходил.
Вернулась домой мама. Сережа обрадовался, но она и дома решила лежать и болеть, хотя никто ей этого не советовал. Теперь Сереже было с ней жутко — она его не узнавала. Но он не подавал виду и никому не говорил, что ему с ней жутко, потому что знал, что так не бывает и не может быть.
Тети со двора повадились ходить — смотреть на маму. И затоптали Сережин остров. Тогда он уехал жить в Калугу… Завел очки из проволоки с длинным шнурком, ездил по Калуге на велосипеде, как Циолковский.
Неожиданно Сережа дознался, почему мама, прежняя, небольная, любила день и ночь сидеть над тетрадками. Теперь он сам сидел над ними — в любую погоду.
Напялив проволочные очки, Сережа открывал задачник по арифметике. И брался за п р и м е р ы. Решив заданные, Сережа решал соседние; пыхтя, вписывал в тетрадку столбец за столбцом. За неделю он испещрил цифрами и кляксами четыре с половиной страницы, к большим кляксам пририсовал лучи и кометные хвосты. На обложку тетрадки наклеил снимок Циолковского в коломянковой куртке, вырезанный из газеты, которую мама давно не брала в руки. И надписал печатными буквами: «Ращет Рокеты как литеть на марс».
«Письмо» пришлось ему не по нутру. Выводить буквы — одинаковые, как стулья в кино… брр… Зато цифры! Взять сложение. Как будто бы чего проще? А у него — секретный замочек. В сказке надо говорить: сезам, отворись, а тут: ноль пишем, шесть в уме. Не скажешь — не отомкнется! Не хуже и вычитание, когда приходится идти к старшей цифре, налево, и вежливо просить у нее единичку взаймы, а она дает сразу десятку и меньше не может, а сама остается, точно гвоздик без шляпки, с позорной точкой сверху, и скрывает, что она без шляпки. Или деление, когда, наоборот, зовешь младшую цифру справа, а та задается, упирается, норовит улизнуть, а под конец роняет каверзный остаток, точно огрызок, и кажется, что все пропало. Но самое лучшее — умножение. Недаром «два помножим на два» не говорят, а говорят красиво: дважды два. А бывает в жизни — семью семь! девятью девять! Эти цифры — как мачты до неба. Они — как полет на Марс.
На новой пятой странице тетрадки Сережа опробовал столбец единиц, который сам придумал:
И застыл, очарованный. Чудо! Возникло число, которое не вывернешь наизнанку, одинаковое — и по ветру и против ветра, точно слово «кок» или «пуп». В полярных льдах Сережа ничего подобного не встречал.
Посасывая мозоль на пальце, он шел к маме, изнемогший, разбитый, как старшая цифра при вычитании, гордый и упрямый, как младшая при делении. Но мама смотрела и не видела, что он ей показывает. Она с удовольствием болела. Сережа уходил с сомнением в душе: а знает ли она, сколько будет дважды два?
Кстати, на обложке его задачника было напечатано мелкими буквами — без заглавных: а. п. карачаева. Сережа не понял — зачем это? Но ему некогда было думать об этом.
Нечаянный случай вернул его из Калуги в Пушкарев переулок. Случай неприятный.
Тетя Клава считала, что надо к маме кого-то позвать, не из амбулатории, а частным образом. И позвала профессора — Богубёга. Он пришел, всем пожал руки и вынул из жилетного кармана очки со шнурком — такие, как у Сережи и у Циолковского. Но маму Богубёг не смотрел и не слушал. Подошел к кровати, наткнулся в полутьме коленками на табуретку с тазиком.
— Приветствую вас, вы узнаете меня?
А она ему — с закрытыми глазами:
— Здравствуй, милый мой, где ты был?
Богубёг попятился.