В конце декабря, в морозный день девушка собралась и отправилась из Семипалатинска к Ульбе с большим обозом, одна. На ней были бриджи полувоенного образца, из-под юнгштурмовки, подпоясанные мужским ремнем. Бриджи заправлены в аккуратные сапожки на высоком каблучке, в которых летом, на сухой полянке, сплясать не пыльно. Надела она и гимнастерку с карманами, вдобавок фуфайку или, по-ученому, свитер, правда, шерстяной, с рукавами. На голове — платок, белый, бабий, шея им укутана. Ну и поверх всего — пальто кожаное, коричневое, важное, форсистое, с гладким простроченным воротом, подбитое тем самым мехом, которым славятся рыбы. В Семипалатинск эти пальто привозили из Монголии после того, как поставили к стенке барона-кровопийцу Унгерна; чекисты помоложе коротили их себе на куртки.
С жиденьким рюкзачком за плечами девушка появилась перед обозом, как ей было велено, на рассвете. Возчики в собачьих треухах, меховых рукавицах, тулупах и пимах смотрели на нее, как на диво. В рюкзаке у нее, кроме платочков-утирок, запасной рубашечки, да единственной юбки, тоже ничего доброго не имелось. Зато в кармане гимнастерки лежал комсомольский билет и две серьезные бумажки — командировка от Кустпромсоюза и мандат Облземотдела с печатью на двух языках, русском и казахском, за подписью самого товарища Витюгова — из обкома.
Стужа стояла лютая. На телеграфных столбах индевели цифры, выведенные черной краской; пушистой белой коркой покрылись провода. У лошадей седели морды и животы в паху. Но за всю дорогу по голой степи ни один из мужиков не уступил девушке тулупа. Укрывали ее армяками и веретьем, тем же, что груз. Еще курить давали, сворачивали ей махорочные цигарки, и она брала, коптила себе нос, пуская дым из ноздрей, не затягиваясь, чтобы пореже оттирать щеки снегом.
Едва ли не половину пути она пробежала за санями, не снимая рюкзака, — под ним не так зябко спине. Пробежала и проплакала — глаза слезились. Бежала она до пота, иначе не разгонишь в жилах кровь, рук и ног не разогнешь, а когда добиралась до привала, ее седой свитер скрипел, подобно кольчуге. Благо, что было безветренно, тихо…
Как она не застудилась тогда насмерть, ведомо одному богу, отмененному большевиками. В армии, бывает, люди спят на снегу, часто мокром, и не студятся. Девушка в том памятном году тоже почитала себя в армии. Она и была мобилизованная.
Ночевали в некогда богатых селах, на древних постоялых дворах, рассчитанных на купца, в просторных двухъярусных избах, срубленных навек, натопленных по-банному, с широкой лестницей снаружи. Ныне эти села жили бедней — разорила и гражданская и перегибы. Однако чаю было вдосталь, был и хлеб просяной; свежий он вкусен, а подсохнув, крошился и сыпался, как известка. Из того же теста готовили и пироги с калиной взамен сахара; калина, когда ее томили и парили, воняла одуряюще. Яблочка, то есть картошки и молока, за деньги не проси.
За чаем возчики объясняли девушке, что она, конешным делом, городская, стало быть, набалованная, непривычная к нашей погодке. У нас ведь как? Семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, сверху льет, понизу метет, саван шьет… Лежа на нарах-полатях, кто-нибудь, кряхтя, непременно вспоминал, что у ихнего брата доля — ночевать под шапкой, понимай — под открытым небом.
Девушка знала, что у возчиков есть и сальце, и лук, и хлеб другой, — эти харчи от нее прятали, точно зерно от продразверстки. Леший ее знает, кто она такая — в штанах-то… Доставали мужики и самогон и капусту квашеную; капусту, как овес в торбе у лошади, не скроешь — хрустит. Но девушка незлобиво смеялась про себя, слушая в ночной темноте кряканье и дружный хруст. Она была смешлива.
Сразу после чая она залезала на печь, на лежанку, согнав оттуда деда, если таковой имелся, и раздевалась до рубашки, чтобы просушиться и прогреть душу на день. Развешивала бриджи и фуфайку перед собой. Засветло обоз трогался. И ни разу она не проспала.
В первую же ночь к ней сунулся было, смеха ради, один добрый молодец, писаный красавец, и скатился назад с собачьим воем, повалился на пол, скрежеща зубами. Босая, накинув на плечи пальтишко, соскочила следом и девушка, молчком схватила кнут и окрестила им охальника справа и слева. На нарах никто не пошевелился. В дороге чего не насмотришься!
Днем, понукая лошадей, возчики упорно втолковывали девушке, зачем собран обоз — в десяток возов, целый поезд. Одно дело — волки, серые головорезы. Они сейчас ходят сворами. Другое дело — людишки, беглые. И те бродят шайками, шалят. Конечно, для власти они — бандиты, а разобраться — истые горемыки, сорванные с родных мест, гонимые, как палый лист. Может, они и рады бы угомониться, кабы по закону! Но ведь вот ездят взад-вперед разные уполномоченные с мандатами, пугают, путают народ. Лихо — оно по стремю плывет, погодой к берегу прибивает… И получалось так, что бандиты опасны не для обозников, их коней и груза, а для девушки, поскольку она, знамо дело, с мандатом.