— Он держится, мой верный Горчаков, уговаривал себя Николай. — Надо выстоять, перетерпеть эти дни, и неприятели дрогнут. Они наглы, дерзки и нестойки, им нужен быстрый успех, иначе они скиснут… — Он разорвал конверт, откуда выпал сложенный вдвое лист дорогой глянцевой бумаги. — «Ваше Величество, — вслух читал Николай, — наконец-то я имею счастье послать Вам солдатский гимн, который Ваше Величество соизволило заказать мне в начале кампании. Будучи постоянно отвлекаем тяготами войны, я не мог выбрать свободного времени, потребного для поэтической сосредоточенности. Смею надеяться, что Ваше Величество простит невольное нерадение старого солдата и снисходительно отнесется к его скромному труду…» Он что — спятил? С остатков своего дряблого умишка съехал? Или я жертва недостойной шутки?
Господи, помилуй Россию!.. И это главнокомандующие!.. Один острит, другой виршеплетствует, третий гнусит акафисты… Несчастная страна… О Боже!.. — Читает: «Всевышний отвернулся от нас, Севастополь пришлось оставить…»
Он роняет письмо.
— Ну, вот и все. Точка. — Подходит к настенному зеркалу и всматривается в свое измазанное горем, жалкое лицо. — Что скажете, Непобедим Палыч?.. Жандарм Европы!.. Разбили тебя в пух и прах лягушатники с макаронниками и с этими… криводушными пивохлебами. С чем ты уходишь? С опозоренной, втоптанной в грязь страной. Хорошо порадел ты династии…
Перед ним возникает на светлой стене как бы фреска, групповой портрет семьи: мужчина, женщина, четыре девушки, красивый мальчик. Они все смотрят на Николая с тихой сосредоточенной печалью.
— Кто это?.. Какие прекрасные лица!.. И какие бледные… На кого они так мучительно похожи?.. Я не знаю их, но я их знаю…
Звучат пистолетные выстрелы — сухо и часто. На лицах проступает кровь. Капли собираются в ручейки, и вот уже вся стена окрасилась в кроваво-красный цвет. Затем кровь сливается, оставляя гладкую чистую стену.
— Господи!.. — Николай вытирает мокрый лоб. — Я понимаю твое знамение…
Он разрывает пакетик с крысиным ядом, ссыпает его в ковшиком подставленную ладонь.
— Как это говорил Пушкин?.. В Москве, когда вернулся из ссылки. Он стоял задом к камину, грел ноги и почему-то сказал эти странные слова: не надо травиться ядом, разбросанным для крыс. Надо, мой поэт, когда нет другого выхода…
Медленно, с гадливым удовольствием слизывает яд с ладони, делает мучительный, звучный глоток, несколько мгновений стоит недвижимо, затем валится, как подрубленное дерево, верхушкой-головой вперед…
Переправа через широко разлившуюся по весне могучую сибирскую реку. На переправе сгрудилось много разного люда: крестьяне-переселенцы и мыканцы, прасолы и офени, монахи, странники, богомольцы, отставные солдаты, бродяги и всякий темный ножевой люд.
Река бурлит. Волны с шумом обрушиваются на берег, другого берега не видать, и кажется, что это не река, а бурливое озеро. Люди истомились в ожидании парома, с тоской вглядываясь в волглую муть.
Орет ребенок на руках у молодой женщины, она тщетно пытается заткнуть иссохшим сосцом маленькую орущую пасть.
Монах молится, стоя на коленях в жидкой грязи.
Темная компания дуется в буру засаленными картами.
Два крестьянина с истомленными иконописными лицами ведут меж собой тихий разговор.
— Звонки бубны за горами! — вздыхает один.
— Худо было дома, а все дом родной…
Из глубины берега появились три крепких мужика с веслами: два брата и моложавый отец.
— А ну, голытьба, кто грошами богат? — говорит отец с сильным украинским акцентом. — Мы стружок на тот берег погоним. Вымай полтину с загашника и айда!
— Полтину! — горько вздыхает один из крестьян. — С семьи — три целковых. Это же телушку можно купить.
— Онисим! — звучит чей-то голос. — Айда в струг!
— Не можу, Петро, капитал не дозволяет!
— Вот аспиды! — говорит какая-то баба. — Полтину за перевоз! Да я и вся-то столько не стою.
Офеня, прасол и два богомольца просунулись к перевозчикам.
— Держи! — зло сказал богомолец и сунул деньги старшому. — От храма крадешь.
— Господь с полтины не обедняет, — равнодушно отозвался тот.
Волнуется береговой люд, и все же желающих переправиться на струге не больно много: отпугивает цена.
Высокая худая старуха подошла к перевозчику и сунула ему целковый.
— За меня и вон за ту кормящую, — ткнула костлявым пальцем в сторону матери с орущим младенцем на руках.
Кудлатый мужик с рваными ноздрями, дувшийся в буру, перемигнулся с сообщниками и не спеша поднялся. Двое оглоедов последовали его примеру. Они подошли к высокой старухе: атаман спереди, два других сбоку — и отрезали ее от толпы. Наступая, они оттеснили ее к краю урывистого берега, о который колотились волны.
— Гони мошну! — сказал атаман, и в руке его блеснул нож.
— Побойтесь Бога, добрые люди! — сказала старуха. — Откуда у богомолки мошна?