Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Место Ивана на трехъярусных нарах — верхнее. Эти нары приняли не одного покойника. Завод, бараки уже перемололи два людских потока. Ивана и других пленных пригнали на место умерших. У Ивана в изголовье на сухой сосновой доске выцарапано гвоздем: «Шуба Я. Н. Умер в немецком рабстве». И рядом углем — дата: «2.VII.43 г.» Этот неведомый Шуба — Яков, Ярослав, — очевидно, уже совсем слабый, — выцарапал гвоздем себе эпитафию. А дату смерти дописал уже кто-то другой, наверное сосед по нарам. Непрочная эта эпитафия — единственное, что осталось после человека. Иван в первый же день решил, что его эпитафии на этой стене не будет. Пусть лучше пули или ток высокого напряжения напишут ее на его теле.

Чуть выше выцарапанной гвоздем надписи — квадратное, затянутое колючей проволокой оконце, их лаз на волю. Под матрацем Ивана, в ногах, в щели между двух досок, маленькие кусачки, которые он смастерил сам.

Иван старался не думать о побеге. Каждая проволока уже сто раз перетерта мыслью, каждый столб ощупан взглядом. Все взвешено, выверено. А тому, неведомому, что может возникнуть внезапно, загодя не перебежишь дорогу никакими догадками.

У Ивана болела голова, тело томилось предчувствием дороги и неизбежной опасности. От этого оно было тяжелым и как бы обескровленным.

Вошел охранник, немец-инвалид, прохромал вдоль нар, включил желтую лампочку и вышел.

Иван думал, что уже не смежит век, но сон одолевал его. Не то требовали отдыха напряженные весь день нервы, не то действовал какой-то иной импульс. Его охватывала странная слабость, и мысли текли, как горячий, но уже загустевающий металл.

Прикрывал глаза, и, то ли от желтого света, то ли оттого, что весь день странствовал воспоминаниями по родному Позднему, перед глазами катились желтые волны, буйные, тяжелые, аж брызгало зерно, ветер гнал их к Куманьковой гребле — все дальше, дальше, к горизонту. Тихо шумели колосья… Золотые жучки качались на них. Таинство дозревания, вечное таинство жизни. Синие очи васильков во ржи и белые, точно полинявшие — у дороги. Неслышная вечная песня поля, от которой хотелось плакать. И тревожное томление в груди.

…Поля ржи сбегали в долину. И бежал по ним ветерок; казалось, кто-то маленький и невидимый бродит меж стеблей.

Они шли по волнам втроем — он, Сусла и Борисов. А потом Иван присмотрелся внимательнее и заметил, что это совсем не Сусла и не Борисов, а Василь и Марийка, они втроем идут по заросшей муравой дорожке во ржи к Цегляковому лесу. В воздухе стояла печаль такая, что спазмы сжимали горло, и млело над идущими, перед ними, в них дозревшее лето, и тревожно бил во ржи перепел. Собственно, они с Василем и не хотели идти вместе, держала их обоих она, Марийка.

Ветер раздувал ее легкое платьице в звездчатых голубых цветочках, вырисовывал в искренней безгрешности ее стан, юный девичий стан, а потом, точно испугавшись, затушевывал складками, забавлялся светло-русыми волосами. Побеги она сейчас и спрячься во ржи — ее не найти. Разве что выдадут глаза. Темно-карме, почти черные. Белые-белые волосы и темные глаза, безумная гармония, к которой стремилось все в Марийке. Кротость и своеволие, упрямство и покорность… Сдержанность и пылкость… Нет, и своеволие, и настойчивость, и безудержность. Она вся была полна жизненной силы, только сила эта была словно бы приглушена.

Это был не сон. Не видение. Так было въявь. Так шли они через Лясское поле в соседнее село Бабинцы поступать в восьмой класс. Она, Марийка, вела их. В самом деле вела, поскольку шли они туда вопреки собственной воле, и не тайны человеческого бытия, скрытые в книгах, тревожили их, а нечто иное, острое, неизведанное, не подвластное никаким строчкам и цифрам, — сокрытое в самой глубине человеческого сердца. Они только прикидывались беззаботными учениками, а уже не были ими, и поняли это среди широкого поля, среди созревшего лета.

У них у обоих под ногами путался спорыш, им обоим было совестно. Иван пытался высвободить руку, но Марийка не отпускала. Она держала их руки с той непосредственностью, с которой, казалось, еще совсем недавно ходили они в первом классе по кругу, напевая «Подоляночку» («Десь тут була подоляночка. Десь тут була молодесенька…»), и собирали с ботаничкой Полиной Родионовной на лугах цветы для гербариев. Знала она, что той непосредственности уже нет? Что нечто более сильное разрушило ее? Ивану казалось — знала. Только старалась удержать их в детстве, в искренней дружбе и безоблачности. Старалась задержать то, что надвигалось на них. Но разве можно удержать весну, которая катится в лето?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже