Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Василь собирался недолго. Уже давно дожидался разрешения уйти в лес, просился у Свекра при каждой встрече. Это его вроде бы и спокойное подпольничество — кое-когда наведаться в город, кому-то что-то сообщить, перепрятать и передать в лес две-три винтовки, ящик патронов или мешочек муки — вымотало душу. Кто знает, нет ли у полицаев именно там, в лесу, своего информатора, не наколол ли его здесь, в селе, чей-нибудь недобрый глаз. Каждый вызов в старостат за квитанцией на оплату налогов таил угрозу. Вот недавно за ним приходил полицай и сказал, чтобы шел в полицию, а зачем — не знает, мол, сам. Полицай был знакомый, даже учились вместе с первого до пятого класса; он шел впереди (грязь, под заборами узкая стежка), чуни[10] разъезжались по грязи, винтовка болталась за спиной, а когда хватался за тын, она повисала, ремень сползал с плеча, и Василя несколько раз так и подмывало вытащить затвор и рвануть за амбары. В полиции сказали, что его назначили дежурить на железной дороге, что ответит жизнью, если на его участке партизаны совершат диверсию. Такой приказ получили мужчины Позднего.

Василю казалось, что там, под шатром леса, покой. Ну, если не покой, то все же не то что здесь, где невидимая опасность постоянно стоит над тобой, как пугало в детстве. Кроме всего, ему осточертела роль рьяного десятника на немецком общественном дворе, играть которую равнодушно было нельзя, чтобы не накликать беды с обеих сторон. Он даже Марийке не осмеливался сказать… Из-за ее отца и из-за сурового запрета, который на него наложили.

И он подумал, что теперь-то уж все напрочь переменится, но сразу же подумал и о том, что это «теперь» отбирает у него чрезвычайно много. Отбирает возможность хотя бы издали видеть Марийку.

Василь погрустнел и уже почти равнодушно складывал в торбу вещи: белье, онучи, длинный австрийский тесак в ножнах, ложку… Мать не плакала, Василь еще раньше заверил ее, что в лесу ему будет безопаснее. Всхлипнула уже на пороге в сенях, всматриваясь в ночь, которая поглощала сына, стояла долго, пока фигура Василя не растворилась в сизо-стальной мгле. А с нею растворилась и уверенность, что сыну там, в лесу, будет безопаснее; ей казалось, что здесь она хоть чем-то могла бы защитить его.

На улице Василя и Тимоша ждали еще трое партизан — сидели под кустами бузины, и их совсем не было видно. Двое забросили за плечи узлы, один — три винтовки. Шли огородами, над глиняным карьером, левадами вдоль Белой Ольшанки. Вот и Басов Кут. Прежде хутор, а теперь — край села, — за эти годы они соединились. Там, за вербами, Марийкина хата. И у Василя екнуло в груди. Оттого, что вот сейчас они будут проходить мимо Марийкиной хаты, и оттого, что сбылось давно ожидаемое им — уход к настоящим партизанам. И он почувствовал себя легко, радостно. И ночь ему показалась хорошей, и хлопцы компанейскими, хотя и шли все молча. Тимош смачно хрустел грушами-лимонками и угощал ими хлопцев, пошарил в карманах, вздохнул:

— Больше нету. А сладкие! Надо было бы хоть полмешка натрясти.

— Надо бы, — согласился Василь. — Придем когда-нибудь, натрясем.

Тимош споткнулся и проронил, выравнивая шаг:

— Придется ли? Кажется, уходим за Десну.

Это сообщение и мгновенная мысль о Марийке потрясли Василя. Плечи его опустились, будто на них положили сразу две тяжеленные гири, и в глубине сердца шевельнулась грусть.

— Смотрите, у Чуйманов светится, — сказал кто-то из хлопцев.

Слова эти как бы подтолкнули что-то в Василе, вернули ему ощущение легкости, полета; преисполненный решимости, он расправил плечи.

— Подождите меня… Я сейчас, — сказал, сходя с тропинки.

— Куда? — по-командирски спросил Тимош, но Василь, не привыкший еще к начальническому тону, не внял ему.

— Ну… Мне… позарез нужно. Я вас догоню.

Тимош недовольно засопел.

— Узнает Свекор — влетит.

— А ты не говори… Или скажи — не послушал… Я туда и назад.

Тимош снова засопел, с трудом обдумывая положение. Это было нарушением дисциплины, приказа, но ведь Василь, пожалуй, и не знал, что такое приказ. Ему вообще неведома партизанская дисциплина, строгая, порой даже жестокая, которой чужды примиренчество и попустительство.

Но и в той строгой дисциплине была одна отдушника, одна проталинка, и, когда за нею не стояла угроза смерти, на ее волю сдавались все молодые партизаны. Бывало, где-нибудь в глухом закоулке стоит хлопец с девушкой, а в конце улицы притаились под яворами еще десять или двенадцать партизан. Десять или двенадцать дул охраняют свидание, терпеливо пережидают этот для всех как будто бы и пустой, но для этих двух самый значительный в жизни разговор. И затекают ноги у охранителей чужой любви, и падают в черные отверстия дул спелые звезды, и угрожающе наливается светом восток.

Потом, по дороге, эти десять или двенадцать прочистят с песочком незадачливого кавалера, иной раз кто-нибудь подденет, да еще и весьма ощутимо, но то уже заговорит мужская зависть и усталость.

По этому кругу пошла сейчас и Тимошева мысль.

— Ну… ладно, пойдем вдвоем, — вздохнул он. — Постойте, хлопцы, тут.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже