— Марийка… — Но Чуйман не стал продолжать дальше, знал, что это напрасно. Он не раз дивился, откуда у дочки такая твердость, такая уверенность в себе. Это не было упрямством — слушалась его почти во всем, это было нечто большее, он уже не раз чувствовал, догадывался, что в делах больших не сможет переломить ее. И еще понимал, что боится этих крутых изломов. Избегает их, хотя порой и злился и на дочку, и на себя.
Василь, наверное, сгорел бы как свечка, если бы, на его счастье, в хату не вбежал еще один партизан, самый младший, Володька.
— Идут какие-то люди, — крикнул с порога. — Как бы не полицаи!
Василь и Тимош схватили шапки. Чуйман поднялся тоже.
— Можно? — показал глазами на макитру с яйцами и на сало Тимош. — Хлопцам.
Чуйман кивнул головой. Тимош переложил яйца в шапку, сало засунул в карман большого заношенного пиджака. Когда Василь пошел к двери, Савва Омельянович взял со стола четверть и сунул ему в руки. Озадаченный этим подарком, забыв попрощаться — хотя приходил сюда именно для этого, — Василь выскочил из хаты. И только тут подумал, как неладно все вышло. Оглянулся на дверь, она уже была заперта, тихо, ржаво проскрипел засов. Ночь стала еще чернее, какая-то ломкая, горячая. Пробегая вдоль палисадника, Василь замедлил шаг и увидел в темном окне светлицы что-то белое. Хотел остановиться, но в это мгновение за левадой бабахнул выстрел, и с улицы крикнули, уже не скрываясь:
— Быстрее. Бегите сюда!
Они лежали в сосновой рощице посреди картофельного поля. Собственно, это была и не рощица — десяток сосен на холме, хилых, полузасохших, густо усеянных шишками, деревца умирали от плодов, как порой умирает, оставляя на земле жизнь, роженица.
За плечами Ивана и еще трех беглецов — четыре дня: несколько рядов колючей проволоки, черные тревожащие фигуры на дорогах, еще более пугающие огоньки в темноте, короткие опасные ночи и не менее опасные дни.
Справа от холма, на котором они дневали, железная дорога, несколько десятков пленных под конвоем автоматчиков ремонтировали колею. Слева асфальтированная дорога к небольшому, в несколько крытых черепицей островерхих домиков-коттеджей, поселку. По ней изредка проезжали машины, только что прогромыхала запряженная парой битюгов подвода, за ней — трое велосипедистов, на подъеме около села они держались за подводу. Железная дорога выгибалась дугой, обегала поселок с востока.
А на поле, в полутораста шагах от них, одинокая полольщица в сером платье и синей причудливой шляпке, подвязанной под подбородком. Полола и полола, не разгибая спины.
— Она непременно придет сюда, — сказал Яхно, заросший рыжей бородой до самых глаз полтавчанин. — Вон место, где она обедала вчера.
— Придет, — пошевелил кадыком криворотый Сусла. На рассвете они накопали мелкой, как горох, картошки, и теперь он жевал ее, вытирая о полу. — Амба нам.
Но картошку жевать не переставал. Они продолжали лежать на сухой, рыжеватой, как бы перержавевшей хвое. Бежать было некуда. Их бы сразу увидели и от шоссе и от железной дороги. Четыре мысли пульсировали, как четыре пересыхающих ручья, на которые разветвлялась река. Где-то идут дожди, где-то тают снега, а им суждено умирать… Они могли передневать где-нибудь в другом месте, нужно было только пройти еще немного или остановиться раньше. Теперь казнились этим.
— Я же говорил, — сказал Сусла. Он ничего не говорил, он плелся сзади, отдавшись на волю остальных. Но теперь ему казалось, что он что-то говорил, к чему-то призывал.
Ему никто не ответил.
— Нужно, чтобы она нас не увидела, — не вкладывая в свои слова никакого реального смысла, произнес четвертый, тихий и застенчивый, бывший воентехник Борисов.
— Пойди попроси, — со злобной иронией бросил Яхно. — Она только увидит, завопит…
— Вон, распрямилась, — зашептал Сусла. — Идет.
— Нет, не идет, — сказал Яхно. — Однако… Нужно что-то делать.
— А что тут можно сделать? — обреченно сказал Борисов. Маленький, высохший, в полосатой, вытертой до бесцветности одежке, он лежал, согнувшись калачиком.
— Пропадать из-за какой-то… Ни за что… — вдруг обозлился Сусла.
И тогда зашевелились все.
— Еще бы…
— Бежали из-под конвоя…
— Через проволоку…
Они подталкивали друг друга к известной и неизвестной черте.
— А если бы…
Яхно не сказал больше ничего, но мысленно все уже забежали далеко вперед; пробежали и вернулись, в неуверенности, в безысходности, в отчаянии. Сусла умылся потом, а у Борисова плечи задрожали, как от холода.
— У кого нож? — спросил Яхно, и его глаза стали неподвижными, а в зрачках застыли две белые черточки.
Борисов показал глазами на Ивана.
— И — кто же?..
— Ну, чей нож… — буркнул Сусла.
Иван оглянулся, в его черных глазах вспыхнули огоньки, — Сусла даже опустил голову. И тогда Борисов взял четыре сосновых иголочки, одну надкусил и все вместе зажал в кулаке. Он не проронил ни единого слова. Но все поняли и так. Отвели глаза, только Сусла уставился на черную потрескавшуюся руку диким, почти безумным взглядом.