Гул нарастал и нарастал, словно уплотнялся, и Марийка почувствовала, что острием он направлен туда, куда и ее мысли. Она невольно сжала руки в кулаки и подалась вперед, ожидая, что вот сейчас по горизонту покатится маленькая красная точка. Но она не появлялась. Горизонт еще сильнее почернел, и ей показалось, что она смотрит не на небо, а в бездонную яму. Гул отдалился, и упало несколько беззвучных страшных минут, не освещенных ни единой вспышкой, потом гул послышался снова и проплыл прямо над их головами. Тело у Марийки враз налилось усталостью, она поняла, что того красного привета, который обещал Василь, не будет. Все остальное было так ужасно, что леденило сердце. Остро пронзила мысль, что она, Марийка, приносит всем, кого только касается душой, несчастье и смерть. И ей стало так страшно, так больно и горько, что она чуть не закричала. Может, потому не закричала, что все же надеялась увидеть спасительную красную точку на горизонте. Но горизонт стоял черней стеной. И вдруг от земли ударил огненный сноп, и почти в то же время в небе засветились три белых огонька. Они мерцали кучно, один возле другого, и как бы застыли на месте.
— С самолета повесили лампады, — сказал Тимош.
В следующую минуту возле огненного столба взвилось несколько белых вспышек и тихо охнул лес, а с дуба густо посыпались желуди. Потом горизонт надломился, гигантское белое зарево уже не угасало, и стоял грохот и треск, в котором уже почти нельзя было различить отдельных взрывов. И что-то надломилось и падало в Марийкиной душе, и не было там радости, а только белый саван с черными воронками горькой боли на дне.
Забыв о Тимошевой ране, она коснулась его плеча, и он застонал от боли.
— Прости, — попросила тихо. — Пусти меня.
Они оба слезли с дерева.
Поезд летел на восток. Набитый оружием и людьми, начиненный загнанными в холодные металлические оболочки смертями, полный печалей, скорбей, страстей, надежд. Вез на смерть полторы тысячи жизней, чтобы продлить на минуту или, может, на секунду жизнь одного маньяка.
Удушливый дым царапал Ивану горло. К запаху горелого сена добавлялся смрад от чего-то паленого — тлела шерсть или кожа. С минуты на минуту могут проснуться немцы. Сначала Иван подумал: это и к лучшему, они погасят пожар. Он даже придумывал какой-нибудь безопасный для себя способ разбудить их. Но потом отбросил эту мысль. Что, если немцы станут растаскивать тюки? Нет, лучше ему самому выбираться отсюда, и как можно быстрее. Вылезть наверх, подождать, пока поезд замедлит ход, и спрыгнуть с платформы. Иван уперся правой рукой в дышло фургона, левым плечом в тюк — тот самый, который пытался оттащить Курт, нажал. Тюк немного сдвинулся. Иван нажал еще — безуспешно, тогда он уперся в него спиной, а ногами в доски платформы, распрямился и вытолкнул его. В лицо ударил прогорклый ветер, Иван огляделся, вылез наверх. Поезд мчался по сонным полям, убегал от далеких огоньков, бежавших по горизонту. Покачивался черный силуэт переднего вагона, погромыхивал на стыках колесами. Ночь стояла густая, облачная, беззвездная. Пыхкал в темноте паровоз, бросал в ее черную пасть пригоршни сверкающих искр. А на платформе потрескивал огонь. Он был трескучий, но вялый, горел только крайний верхний тюк в конце платформы, и на нем тлело что-то белое. Иван добрался до очага пожара, пощупал белое, тлевшее с одной стороны пятно. Это была шерстяная сорочка, довольно влажная. По-видимому, один из солдат выстирал ее и разостлал сушить. Иван смял сорочку и начал сбивать ею огонь. Огонь погас. Иван затоптал до черноты тлевшую золу, швырнул сорочку в темноту. Поезд только что миновал полустанок, простучал по мосту, — сверкнула речушка, как белая змейка, — летел полями. Он не замедлял бега, и прыгать было опасно. И мучила его еще одна мысль. Иван понимал: каждый час, который здесь пролетал, там, на земле, может растянуться на дни, а то и недели. А еще ведь только Польша, чужая земля, незнакомый язык, неведомые люди. Он мысленно стучался в двери и на вопрос: «Kto tu?»[20]
— отвечал «Иван». Нет, не откроют ему на такой отзыв. И мысль, обессиленная круглосуточным бдением, — он даже во сне убегал, спасался, отбивался, ночь никогда не посылала ему спокойных снов, он и во сне боролся с воображаемыми и реальными опасностями, — мысль посылала его назад в прежнее укрытие.«А что, если снова залезть под фургон? — подумал Иван. — Снова придвинуть тюк? А сорочка, а обгоревший тюк? О сорочке немец подумает, что ее сорвал ветер, он все равно сорвал бы, только она высохни, а вот обгоревший тюк… Впрочем, и это не страшно. Опасно другое: тюк еще может гореть внутри».
Иван знал, как горят тюки: спрессованная вата, солома или сено. Они могут тлеть внутри по нескольку суток. «Так, может…»
Это было просто и логично. Тюк едва возвышался над бортом платформы. Поднять его, поставить на ребро…