Читаем Белая тень. Жестокое милосердие полностью

Обгорелый тюк беззвучно нырнул на дно ночи. А тот, который Иван отодвинул, чтобы вылезти из убежища, пришлось долго и трудно возвращать на место. Обессиленный, упал на шероховатый настил. Руки его, одежда пахли горелым, а в голове вертелись круги, среди них белые огненные черточки, ему казалось, будто он блуждает среди огней, гасит их. Так бывало в жизни, когда еще пастушком он раздувал огни на Пнищах. Иван любил огонь, любил разжигать костры. Они манили таинственностью, чистотой, угрожающей жестокостью, приводившей все к одному концу. Пни же — это вырубленный лес на холме. Иван обкладывал тлеющими угольками один пенек, другой, десятый, и, когда возвращался домой, за спиной в вечерней тьме вставала широкая панорама огней, — казалось, они плывут куда-то в другие миры, к другим людям. И все пастушки останавливались у села, долго смотрели на удивительное странствие огней, и никто никогда не попытался посмеяться над Иваном. И не потому, что боялись его хлесткого кнута, а потому, что огонь любили все и все чувствовали удивительную, хотя и непостижимую гармонию. А может, они чувствовали другое: всем придется пройти сквозь огонь и мало кому — вернуться. Ибо огонь очищает, но огонь и сжигает.

Иван долго не мог заснуть. Ему казалось, будто кто-то ходит по платформе, то вдруг в ушах прорезалось тихое потрескивание (что, если огонь успел залезть в соседние тюки?), то слышался чей-то разговор. Он замирал, затаив дыхание. В самом деле, сверху падали слова, вымолвленные картаво, протяжно. Это Зигфрид разговаривал во сне. Произносил слова ласково, печально — говорил с матерью. И был совсем не похожим на того вульгарного, пьяного Зигфрида, который днем цинично разглагольствовал о женщинах… Иван вспомнил свою маму, тихую и покорную всем испытаниям; когда она умерла, это заметили только ближайшие соседи. Она страдала какими-то женскими и другими недугами, ходила согнутая, пригибаясь к земле, хотя в молодости была высокая и статная — даже выше отца. У них осталась одна свадебная фотокарточка: отец в смушковой шапке и в кожухе нараспашку, мать в белой свитке и в свадебном венке. И все же, пока только могла, управлялась по хозяйству — всегда несла что-то домой, в норку, чтобы и у них было как у людей. Мешок будылья с поля, охапку сена, вязанку хвороста или мешок сосновой хвои. Хвоей топили печи и ею же утепляли хату. Сколько Иван помнил свою хату — завалинку ее засыпали сухой хвоей. Только изредка — раз в несколько лет — меняли: старую сжигали, а новую насыпали. Когда Иван немного подрос, он переложил эти вязанки на свои плечи, а то и прихватывал еще жерди, слеги, солому. Он был посильнее матери, и к тому же его, маленького, не могли наказать. Иван чувствовал себя хозяином уже в двенадцать лет. Пахал огород, возил с Вольной сено, молотил на току возле хаты цепом пшеницу, жито, выросшее в огороде.

А мать едва справлялась с нормой табака (табачная плантация в селе, а ходить в поле на свеклу у матери не было сил) и с домашним хозяйством. Все лето работала на табаке — полола, прореживала, пасынковала — обрывала кисти желтых цветов, отчего пальцы у нее всегда были желтые, пропитанные едким табачным соком. Осенью нанизывала лист, рубила корень, возилась в сушилке. Все ее последние годы выкурили чьи-то губы. Воспоминания о матери связаны у Ивана (горькое несоответствие) с запахом табака — ядовито-зеленого, свежего и трухляво-терпкого из сушилки, тот запах остался в хате, в маминой одежде и, наверное, даже в гробу. Мама пекла вкусные пироги с вишнями и с калиной и малиновым цветом широко, во всю грудь, вышивала Ивану сорочки. На ее вышивки с завистью заглядывались в школе девчата. Иван втайне гордился ими и носил те сорочки, даже став взрослым парнем. Мать никогда не жаловалась на судьбу, не кляла работу — столько тех норм выполнила за свою жизнь, сложить воедино — хватило бы на территорию малой державы. Столько перепряла пряжи, свяжи в одну нитку — можно дотянуть до солнца, учила сына жить по правде, не ловчить, не хитрить.

Иван так и жил.

Поле, школа, улица — он везде должен был полагаться только на себя. Отца Иван помнил мало, он погиб во время коллективизации от случайной кулацкой пули. Пошел уговаривать соседа, который не захотел идти в колхоз и оказал вооруженное сопротивление комбедовцам, и упал на стежке с простреленной грудью. Был он последний из большого рода Полтораков, остальных взяли империалистическая и гражданская войны, мать Ивана тоже не здешняя, со Слобожанщины, и остался Иван один на всем свете. И не к кому ему было прислонить голову, не от кого услышать слово любви или ласки, и, может, поэтому с такою неодолимой силой вспыхнула в его сердце любовь к Марийке, напоминавшей ему маму искренностью, нелукавством, — такой солнечной, такой жизнелюбивой Марийке…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже