Дмитрий Иванович уловил в его словах что-то похожее на страховку, врач боялся давать место надежде, и Марченко мгновенно проникся к нему враждебностью. Но уже в следующий миг забыл об этом. Именно этот самый врач не уехал домой, а дежурил в палате всю ночь. Он делал уколы, проводил измерения и следил за аппаратом в изголовье Андрея.
Дмитрий Иванович сидел в стороне на стуле. Он не заметил, как прошла ночь, хотя и замечал, как медленно и трудно течет время. Самыми страшными для него были минуты, когда его сознание заполняла мысль о смерти сына. Она рвалась из глубины, он прогонял ее, а она настырно и страшно возвращалась: Андрей уже не проснется, это его слово было последним, а он, отец, всю жизнь будет помнить его. Эта борьба утомила его до того, что он перестал сопротивляться, то есть не боролся во всю силу сердца, а словно бы положился на судьбу, и, когда спохватился, заметил, что думает про Соколовку, про деда Онышка, про речку, которая подмывает берег, и про то, что перед отъездом узнал, — на следующий год она уже не будет разрушать берег — вода пойдет каналом. Он пытался представить тот канал и старицу возле села и невольно начал фантазировать. Поймав себя на этом, устыдился, испуганно посмотрел на Андрея. Тот лежал с закрытыми глазами, и его веки мучительно и неестественно дергались.
Только утром Андрей снова раскрыл глаза. Повел ими по палате, но взгляд его, казалось, был неосмысленный, хотя и задержался на Дмитрии Ивановиче. Андрей разжал губы, однако не сказал ничего, наверное не мог говорить, но пошевелил рукой лежавшей на простыне.
— Он хочет, чтобы вы взяли его руку, — сказала сестра.
Сестра была права: как только Марченко взял в свои широкие ладони руку сына, тот снова закрыл глаза и сжал губы, но, казалось, сжал с облегчением. Дмитрию Ивановичу было страшно держать эту руку. Его охватила боль, перемешанная с нежностью. Он почувствовал, как в этой слабой руке пульсирует кровь и как бы бьет в его отцовское сердце. Кровь его сына. В несчастье которого виноват и он. Да, виноват, ибо не отдал сыну сердца и души больше, чем отдавал, а отданного оказалось слишком мало. И как же он теперь раскаивался, что не проник в мир сына. Тот мир был для него чужой, мелкий и загадочный. Он не попытался переплавить его со своим и этим победить. А, наверное, если бы бросил на это все свои душевные силы, то победил бы. Сейчас он был убежден в этом твердо. Ведь не всегда Андрей был таким холодным, истеричным и чужим. Не всегда говорил ему грубости. О, он хорошо помнил, как вернулся домой после длительной разлуки — восемь месяцев прожил в Алма-Ате и на Памире, работал в тамошних институтах, — и как семилетний Андрей неистово метался вокруг него. Он ошалел от радости, визжал, прыгал, точно щенок, долго не видевший хозяина. А потом вскочил ему на руки, обхватил за шею и… от избытка чувств укусил за губу, даже кровь пошла. Андрей и позже отдавал отцу должное, и, если бы он не упустил ниточки, вел сына за собой, сумел бы удержать его от дурного. Помнил, как однажды они круто поссорились с Ириной Михайловной, перешли все границы, и Андрей, который тогда учился в третьем классе, подошел к матери и сказал по-взрослому грустно и рассудительно:
— Если вы разведетесь, я пойду с папой.
И Марченко, и жена тогда смутились, устыдились, и все-таки Ирина Михайловна спросила:
— Почему?
— Потому что папка справедливый. Он никогда не обманывает и не наказывает зря, — ответил Андрей.
За окном занимался долгий летний день, высокий и светлый и, наверное, тем особенно тяжелый для Дмитрия Ивановича; этот день должен был перейти в еще более тяжелую ночь, и у Марченко ничего не оставалось, кроме воспоминаний. Ими он спасался от созерцания страшной неподвижности, в которой пребывал Андрей, и от непрестанных дум об этой неподвижности.