— Дорогой дядя, прости, что я тебя перебиваю, но насчет Ницше ты заблуждаешься. Его «Заратустра» — великое творение духа, а его теория сверхчеловека идеально подходит к нашему веку, когда сила слова отступает перед силой кулака.
— И ты прости, дорогой племянник, но из нас двоих профессор философии все же — я. Уж поверь мне, что теория твоего Ницше не выдерживает никакой критики, это бред больного воображения. А то, что в наш век сила слова действительно отступает перед силой кулака, лишний раз показывает, что я весьма своевременно прожил свою жизнь. Пусть кулачные бои состоятся без меня. Ну да ладно, я что-то разговорился. Лучше ты расскажи о своих пьесах.
— Я давно ничего не писал. Газета не оставляет мне ни минуты. Кстати, ты ее регулярно получаешь?
— Получать-то получаю, но… не стану скрывать, она на меня производит странное впечатление.
— Почему?
— Потому что ты, человек, воспитанный в духе христианской терпимости, поставил свое перо на службу воинствующему исламу, который не терпит иноверцев. Не будь ты моим племянником, я решил бы, что ты — из окружения иерусалимского муфтия.
— А чем тебе не нравится иерусалимский муфтий?
— Вести серьезную дискуссию в категориях «нравится»-«не нравится» нельзя. Я боюсь одержимых людей, будь то муфтий, Муссолини или этот немецкий канцлер. Одержимые тащат мир в пропасть. Мне недолго осталось, но все мое естество восстает против насилия. Не хочу, чтобы люди истребили друг друга. А твоя газета насквозь пропитана духом насилия.
— Помилуй, с чего ты это взял?
— Разве ты не призываешь разделаться с англичанами и с евреями?
— Что значит «разделаться»? Я никого не хочу лишать жизни. Я только хочу, чтобы наша арабская страна принадлежала нам, арабам.
— Вот это я и называю «разделаться». У нас в Ливане арабы живут в мире с евреями, как они жили в средние века в Испании.
— Дядя Джабар, о чем ты говоришь! Средние века кончились — в XX веке миром правят не философы, а генералы.
— Вот в этом-то и кроется корень зла. Все генералы не стоят одного философа. К генералам можно добавить и кое-кого из журналистов.
— Ты имеешь в виду меня?
— Я имею в виду тех, кто сеет рознь, кто сбивает невежественный народ с пути истинного — иными словами, людей безответственных.
— А кто определит меру ответственности человека? Закон? Народ? Господь Бог?
— Мера ответственности определяется совсем просто: она прямо пропорциональна свободе, которой пользуется человек. Чем больше свободы, тем больше ответственности лежит на нем.
— Это все — слова. А на деле нельзя оставаться над схваткой, как ты, дядя. Извини за откровенность. В Палестине решается отнюдь не философский вопрос, кому она будет принадлежать — арабам или евреям. Иными словами, сохранится арабский народ или исчезнет. Так что мое перо служит не воинствующему исламу, как ты изволил выразиться, а арабскому народу, и только ему.
— Прости, Азиз, я отвык так долго спорить и устал. У меня к тебе единственная просьба: не печатай больше моих эссе в своей газете.
Обозленный, Домет решил не рассказывать Адели о беседе с дядей и не идти с ней к нему в гости, как она просила. Сказал, что дядя плох и никого не принимает.
Три недели летнего отдыха пролетели как один день. За это время Домет свозил Адель один раз в Бейрут и один раз повел в казино, где она выиграла пятьдесят лир и купила себе новую шляпку.
12
Когда Домет вернулся из Ливана, его ждало приглашение от муфтия. Польщенный, Домет едва дождался назначенного дня.
Точно так, как в детстве Домет увидел перед собой оживший портрет кайзера, так сейчас он увидел перед собой оживший портрет муфтия. Домет не мог скрыть растерянности, но муфтий привык к тому, что в его присутствии люди теряются.
Муфтий протянул Домету руку для поцелуя и пригласил его сесть, а сам сел по другую сторону низкого резного столика слоновой кости. Слуга принес кофе. От вида за окном дух захватывало. Золотая люстра солнца висела над яркой лазурью Иудейских гор и над сверкающим куполом мечети. В прозрачном воздухе гигантский сад казался картиной, которую Господь вставил в раму. Домет хорошо знал ритуал и пил медленно, воздавая хвалу гостеприимству Великого муфтия, который удостоил его, неприметного редактора какой-то газеты, столь высокой чести.
— Ну, зачем же так скромничать, дорогой Домет, — шутливо пожурил его муфтий. — Мы прекрасно знаем, каким успехом пользуются ваши пьесы, знаем, что их ставили в Берлине.
— Великий муфтий в курсе всех дел! — восхитился Домет, стараясь не выдать волнения.
— Да, — согласился муфтий. — Мы даже знаем, что в свое время одна из ваших пьес была очень популярна среди евреев… — Муфтий искоса взглянул на побагровевшего Домета и, как ни в чем не бывало, продолжил: — Знаем и то, что, к счастью, вы вернулись на путь истинный.
— И больше никогда с него не сойду, — заверил Домет муфтия, глядя ему прямо в глаза.