Тут в зале воцарилась гробовая тишина. Светик продолжал кланяться во все стороны с дирижерской палочкой в руках, старательно имитируя управление оркестром, при этом грациозно балансируя и едва удерживаясь на шаткой табуретке. В момент же, когда Николай сладким, как у Фредди Меркьюри, голосом затянул: «Треугольник, треугольник, мне сегодня очень больно…» — этот текст был накануне написан Светиком по просьбе Руслана и также оплачен ему из выделенных организаторами денег, так как все это было заранее включено в смету — в этот момент какая-то злобная старушка из третьего ряда, вся обвешанная золотом, с воплем: «Это совсем не смешно!» — внезапно бросилась к сцене и столкнула Светика с табуретки. В зале поднялся невообразимый гвалт, Светик с грохотом рухнул прямо на музыкантов, зацепив своим роскошным шелковым плащом, сшитым накануне из вечернего маминого платья, канделябр, от упавших свечей даже загорелся воздушный шарфик, обвивавший его шею, но фонограмма музыки «Так говорил Заратустра» продолжала звучать все громче и громче. В это мгновение Руслан, который, как обычно, сидел в первом ряду, резко повернулся к залу и широким жестом швырнул туда пачку заранее заготовленных программок и оставшихся у него пригласительных билетов, в которых было обозначено название сочинения — «Розовые треугольники» и посвящение — «Рудольфу Гессу». Далее шла небольшая аннотация, из которой следовало, что «Рудольф Гесс покинул Германию и улетел в Англию из-за своей сексуальной ориентации, так как не мог выдержать преследования гомосексуалистов и опасался за свою жизнь — перед его глазами постоянно маячил печальный призрак Эрнста Рема».
В следующий раз, когда Маруся приехала в Вырицу, Самуил Иосифович вдруг, совершенно неожиданно для нее, начал говорить сам, безо всяких вопросов, которые она заранее приготовила, и еще не успела открыть рот, чтобы их озвучить, на сей раз он уже рассказывал ей о том, как ему присвоили звание заслуженного деятеля искусств. Он тогда должен был сначала заполнить пространную анкету с множеством вопросов, в том числе, и по поводу родственников, где они похоронены, кто они, откуда, не был ли у него кто в плену, не живет ли кто за границей, и т. д. и т. п. В графе с вопросом, где похоронен его отец, он поставил прочерк, а потом, когда его спросили, что это, почему он здесь поставил такой значок, он так прямо и сказал: «Ну это уж вам лучше знать, где он похоронен!», — и от него отвязались, приняли анкету с этой черточкой, даже переписывать не заставили.
А когда он эту анкету сдавал, то случайно попал на заседание то ли горкома, то ли обкома — Маруся не совсем поняла — во всяком случае, за столом там сидели люди в до неприличия чистых рубашках, и обсуждали они как раз разнарядку на то, сколько и каких новых артистов и режиссеров можно в этом году принять в Союз Кинематографистов, а когда кто-то назвал фамилию «Шифман», или что-то вроде того, то один из сидевших сразу же вскочил и запротестовал, мол, это же еврей, а другой ему возразил, что ничего, одного можно. А он сидел в углу со своей анкетой и думал, что сейчас просто сдохнет от хохота, и его тогда выведут и отправят в психушку…
А в другой раз его сосед по даче в Вырице, крупный номенклатурный работник в роскошном драповом пальто, выгуливая собаку, часто попадался ему навстречу, и так было в течение всего сентября, когда он здесь жил, а однажды, идя ему навстречу, он вдруг не выдержал и сказал, глядя на Самуила Иосифовича: «И у нас на работе есть один, извините за выражение, еврей!»… Все это уже относилось к началу семидесятых, и Маруся поняла, что сегодня ей тоже не повезло.