Всё это ему весьма пригодилось, когда в начале войны его в составе отряда ополченцев бросили на «Невский пятачок» – место ныне знаменитое, почитаемое, с надлежащим монументом. Ещё бы: средняя продолжительность жизни бойцов на этих двух километрах колебалась от пяти минут до пятидесяти часов, и за день на головы новоприбывших сыпалось более пятидесяти тысяч снарядов и бомб. Так вот, «Невский пятачок», деревня Арбузово, отряд ополченцев, винтовка на всех одна, ну – две. А бои – самые кровопролитные, самые бессмысленные за всю войну. И всё, что там ещё шевелилось, было даже не пушечным мясом, ибо и пушек не было, а так – глиной под ногами, живым прахом, брызгами под ураганом взрывов. Погибали там все, просто – все. Полегло тысяч двести, не меньше. Гинзбург оказался везучим, его только контузило. Перед тем, как жахнуло, он увидел летящую на него по воздуху деревенскую печь…
Так он попал в плен… И началась его великая одиссея по немецким лагерям – самым разным, поскольку он всегда бежал.
Бежал он много раз.
Будь он евреем (каким, собственно, и был: обрезанным еврей-евреичем), его бы давно расстреляли. Но ему опять повезло в первом же лагере.
Очухавшись в углу какого-то барака, со звоном в башке и одним полностью отключённым от мира глазом, ещё безымянный, он притулился к одному доходяге-татарину. Тот уже загибался – от голода, от давнего туберкулёза, от тоски по семье, оставленной где-то в татарском селе Абуляисово Зианчуринского района. В первую же ночь, едва в себя пришёл, Гинзбург подполз к татарину, сунул тому в руку сухой, заныканный кусок хлеба и шёпотом попросил научить его мусульманским молитвам. И тот, жадно разгрызая и глотая пайку ополченца, эти молитвы ему наборматывал.
Оба тощие, небритые, с клочковатыми бровями и рыжеватыми кустами на щеках, они были похожи как братья. Время от времени Гинзбург останавливал Мусу и просил кое-что повторить. Тот охотно повторял, не протестуя, рассудив, что лишний раз произнесённое имя Аллаха никому повредить не может. И был потрясён, обнаружив, что Гинзбург запомнил ВСЁ. Утром тот уже истово бил в уголке барака поклоны своему новому, а впрочем, старому богу, даже не задумываясь, что сказал бы на это папа-шойхет. Дня через три Муса помер, угас естественной смертью, хотя надо же и правду сказать: Гинзбург таки задумывался над тем, чтобы ускорить процесс национальной идентификации, пока окружающие люди – и охрана, и пленные – не научились различать, кто из них кто. Но удержался, слава Аллаху. Когда мёртвого Мусу волокли из барака, мало кто мог назвать его личность, кроме Гинзбурга, который и произнёс своё имя в этом странном контексте. Так он стал Мусой Алиевичем Бакшеевым, татарином из деревни Абуляисово Зианчуринского района. Где это находится, он забыл у Мусы спросить. Но молитвы помнил твёрдо, имя носил всю жизнь с достоинством и благодарностью, тем более что, в сущности, они с татарином оказались тёзками. «Моисей, Муса… – говорил себе дед, – один чёрт». Правда,
Короче, татарин Гинзбург многократно бежал из самых разных лагерей. Три пули, настигшие его в разное время, вели себя тоже по-разному. Одна угодила в плечо – он сам на каком-то хуторе выковырял её прокалённым в огне сапожным шилом; вторая (уже во время другой погони) прошила бедро и улетела в поля; третья до сих пор сидела в икре правой ноги, и потому он прихрамывал.
(Тут самое время заметить, что татарин Гинзбург физически был таким здоровым, таким, в сущности, бугаём был, что его фантастическая выживаемость в лагерях не казалась Стаху необъяснимой. Достаточно сказать, забегая вперёд, что за пять минут до смерти
Словом, в побегах из лагерей удача напрочь его оставила. Вернее, наподдав ласковой ногой под зад, сначала отпускала его восвояси, после чего, будто забавляясь, накидывала удавку на шею и волокла назад. Каждый раз, выловив в лесах, его отправляли всё дальше, пока наконец он не очутился в лагере где-то на Украине, откуда уже его угнали в Германию.