Он не слышал, поглощенный только мной, словно мы были на этой площади одни:
- Ну, ответь, скажи, что я неправ! Скажи, что ты мужик, может, кто и поверит! Хотя куда там - в эту сказку даже Тонька твоя не верит. Представляешь, до чего довело бабу одиночество - за мерина замуж пошла!..
Смех в толпе достиг апогея. Тоня по-прежнему хранила молчание. Я посмотрел на нее, проследил ее взгляд, устремленный на трибуну, и вдруг замер от своей догадки, простой и удивительно ясной.
- Могу и ответить, - меня начала распирать улыбка, готовая лопнуть и разлететься хохотом. - Я вот слушал тебя и все думал, почему тебя так сильно, прямо болезненно задевает этот вопрос? Именно этот - почему?
Вокруг моментально притихли.
- И я понял, в чем дело, - весело сказал я, глядя вверх почти по-родственному приветливо. - Ты сам ничего не можешь, от радиации - верно? У тебя ведь не только волосы от нее выпали, Ремез. Признайся, ты ездил на полигон? Что ты там делал - хотел взрыв вблизи посмотреть? А может, там валяется что-то ценное, брошенные машины, вещи какие-нибудь? Наплевать ведь, что все радиоактивно, на толкучке в районе счетчиков Гейгера все равно нет.
Мне казалось, что Ремез сейчас заорет, но он молчал, глядя на меня изумленно и испуганно, как на неожиданно залаявшего кузнечика. И я заговорил снова:
- Кстати, бросается в глаза - ты терпеть не можешь женщин. Даже собственную жену забил до такой степени, что она слово боится сказать. У тебя вообще не женщины, а сплошь "бабы", и все они - дуры, все они - не люди...
Меня на мгновение прервал сдержанный гул женских голосов в толпе. Я помахал Ремезу рукой:
- Слышишь? Не только меня это бьет по ушам. Зачем ты на них ущербность свою вымещаешь?.. Я, может, и не мужик, Ремез - хотя кому какое дело - но я, по крайней мере, проблемы свои не выпячиваю на людях, как ты...
Он взвыл - и я почти физически почувствовал, как раскалился вокруг воздух. Мгновение он, кажется, раздумывал, не плюнуть ли в меня сверху, но в опасной близости стояли какие-то чины с партийными значками (шокированные до последней степени), жена директора завода, тот самый профсоюзный деятель с изумленно открытым ртом...
Ремез снова взвыл, что-то нечленораздельное - толпа инстинктивно отхлынула от меня, словно сейчас я должен был взорваться.
И - свершилось. Огромной обезьяной он спрыгнул с трибуны, обрушившись с грохотом прямо передо мной, и натужно заорал, разевая красную, полную острых зубов, пасть:
- У-блю-док!!!.. Ты-ы!!!...
Тоня пронзительно завизжала и сразу умолкла со всхлипом, отброшенная далеко в толпу его кулаком. Ее поймали, поставили на ноги, но больше я ничего не успел разглядеть, потому что страшный удар в подбородок на секунду выключил мое сознание. Наверное, что-то подобное чувствует человек, на которого внезапно упало дерево: вспышка - и черная пустота, как свет потушили. Потом все вернулось - снег возле щеки, дикое вращение мира вокруг и горячая кровь, стремительно заполняющая рот.
Я выплюнул густую алую массу, пытаясь подняться, но Ремез, показавшийся мне в ту минуту сказочным великаном, закрывающим небо, занес ногу, обутую в тяжелый кованый сапог, и изо всех сил пнул меня в ребра. Я закричал, потому что терпеть можно далеко не любую боль, а тем более - не такую, от которой лезут наружу внутренности.
Взлет в тошные небеса - он вздернул меня за шиворот, с треском разодрав подкладку пальто - и снова, по голове, над глазами - кулаком, таким же страшным, как сапог.
Где-то на другой планете жалобно захлебывалась Тоня: "Эрик, Эрик!..", но она была очень далеко и не могла мне помочь.
Я отлетел на утоптанный снег, врезавшись в него спиной, как в стену. Ремез занес ногу; я даже не увидел, а почувствовал, куда он метит, и сжался в комок - удар пришелся в голень. Наверное, попади он, куда хотел, было бы еще больнее, но и это уже находилось за каким-то пределом человеческой выносливости - я забился на снегу, умирая.
Вокруг меня была кровь, везде, ею пропитался снег, пропитался воздух, кровью сочилось небо. Он снова поднял меня на ноги и металлическими пальцами сдавил шею - кровь вспыхнула, как керосин. Я знал - не получится вырваться, вдохнуть, он намертво пережал и горло, и артерии и просто ждал моей смерти, не обращая никакого внимания на смешных маленьких людей, висящих на нем со всех сторон, как пиявки на слоне.
Близость резанула меня - близость выхода. Я открыл глаза, но увидел перед собой не перекошенную морду гориллы, а милое, худенькое, ясноглазое лицо ребенка - моей дочери, которая так и не успела родиться. В этом странном полусне ей было года четыре, прелестный возраст, и я с удивлением и трепетом рассматривал, впитывая навсегда, ее черты, так похожие на мои и в то же время совсем другие, уже таящие в себе какую-то самостоятельную личность. Стало очень тихо, отсеклись абсолютно все звуки, и я слышал только ее легкое дыхание. Потом она сказала умоляюще, блеснув белыми молочными зубами: "Папочка, не умирай! Не умирай, давай будем жить!".