Читаем Белые воды полностью

В иное бы время она ни за что бы не отважилась высказать такое: хорошо сознавала, что означало все это для него; тут же отчаяние и боль не просто за близкого человека, а та особая, вроде материнская боль, скопившаяся в ней, толкнула ее на безрассудный шаг.

Слова ее хлестнули Федора Пантелеевича словно кнутом. Он знал, как жгуче-остро, до нестерпимости стегает пастуший кнут, если им огреют, — до рвотного крика зайдешься. Старик Лаптев, нарымский кулак, полосовал его, десятилетнего мальчика, как раз на покров день за то, что ночью Федор недоглядел, заспал у костра, — Напор, норовистый бугай, настоящая сатана, увел коров к Балгын-речке, и стадо сыскали лишь на вторые сутки. А он, Федор, исхлестанный, исстеганный, отлеживался с примочками — багрово вздулись, кровавились рубцы на ягодицах, спине. Быть может, Федору Пантелеевичу даже не явилось это давнее из детства ощущение, скорее возникло лишь умозрительно, однако тупой удар в груди он ощутил явственно и отшатнулся от жены.

— Что? Что ты понимаешь в том? Ничего!.. И не касайся, и не лезь!.. Никогда! Никогда! Понимаешь?! — И голос, вознесясь до крика, осекся.

В конюшне как бы тотчас все накрыли стеклянным колпаком — бедовая пала тишина, какую, казалось, сознавал и Буланка: выгнув лоснившуюся шею, скосил на хозяина темный понятливый глаз, и, возможно, под этой пристальностью Федор Пантелеевич повернулся к лошади, скребок в руке, потрескивая, прошелся по крупу, оставляя полосу вздыбленной шерсти. Потом стал отмахивать слева-направо — быстрей, быстрей…

Матрена Власьевна, приложив ладони к губам, стискивая их, чтобы не разрыдаться, проскользнула в дверь, ушла в дом.

На следующее утро Федор Пантелеевич и уехал в горы, к экспедиции. Вернулся оттуда через неделю на одном подседланном Буланке со всем своим скарбом, объявил: в экспедиции «Союззолото» рассчитался, уезжает в Свинцовогорск, станет устраиваться на работу, пусть Матрена Власьевна с ребятами готовится в дорогу — переезжать будут на новое жительство, в ее бергальские края.

2

Раньше Федору Пантелеевичу — пока шел на смену от домика до проходной свинцового завода — думалось свободнее, проще, потому что все в его жизни за эти годы, с переездом из Нарымского сюда, в Свинцовогорск, утряслось и перемололось. Покойнее, как всего-навсего лишь о давней хвори, вспоминалось теперь и то крушение: мимолетно, точно отголосок чего-то минувшего, забытого, ворохнется под сердцем и сразу угаснет. И Федор Пантелеевич, будто о безвозвратно канувшем, рассуждал успокоенно: «Знать, чему быть, Федор, того не миновать. Да и то верно, что не в формальности дело, быть или не быть партийцем, с билетом в кармане аль без него, — важней по духу да по вере себя блюсти. Вот-вот, по духу да по вере! А то ведь всякое получалось-выходило…»

И память высекла сердито тот громкий суд над Васькой Гусевым, который проходил в Нарымском: враг народа — злоупотребления, подрыв государственной экономики… Васька Гусев, любивший при случае козырнуть партийностью, подчеркнуть свою непорочность, не выдержал, выходит, когда его двинули в заведующие конторой «Торгсина», — прибирал к рукам золотые «безделицы», как признался на суде, катался что твой сыр в масле. И ведь слово-то какое — злоупотребление! Употреблять во зло. Со злым умыслом… Чудно! И как ни крути, ни поворачивай — жулик, враг первостатейный.

И, думая так, Федор Пантелеевич прикидывал умом — где сейчас тот Васька Гусев, какую долю ему выкинуло? «Да, не в билете, вишь ли, резон — в человеке!» Он это повторял с ощущением своей глубокой правоты: все пока в его «линии», в его жизни правильно, комар носа не подточит, а где сам сплошал, свильнул, значит, сам себе — и ответчик, и судья.

В пути, пока шел вдоль Филипповки, летом — мелевшей, журчавшей приглушенно, весной — бурливой, кипящей водоворотами, выносящей пудовые камни, осенью — взбухавшей от дождей, заметенной снежным саваном, — открывалось по зримым, возможно ему одному понятным, приметам все, что за эти годы менялось в Свинцовогорске на его глазах, особенно тут, в заводской части. Приходили окрашенные и грустью, и радостью мысли, и он, будто сквозь легкую дымку, представлял и зеленый двухэтажный домик — контору, в которой когда-то правил немец Лессинг, управляющий концессионера — англичанина Уркарта, дореволюционного хозяина рудников, и острокрышие коттеджи, построенные по английскому проекту для специалистов, — не дома, а скворечни, аккуратные, игрушечные, выставленные напоказ на взлобке горушки, — люди их немедля окрестили «аэропланами». Помнил он пожар на обогатительной фабрике — горел агломератный цех, приткнувшийся к подножью скалистого взгорья: пылали деревянные, до пороха высохшие перекрытия, стреляли ленты транспортеров.

Перейти на страницу:

Похожие книги