Федор Пантелеевич, переехав из Нарымского, перевезя семью, как раз и попал в водоворот. Не хотели мириться и сдаваться англичанин Уркарт и его подручные, надеялись поиграть в кошки-мышки с Советской властью, — авось русское народное добро, как и прежде, будет утекать за кордон, пополнять золотые запасы в сейфах английских банкиров. А когда поняли, что надежды их тщетны, что по-иному хочет распорядиться Советская власть этим добром — в пользу народа, на благо новой свободной России — и не пойдет на восстановление концессий, Уркарт с приспешниками решились на грязное, подлое дело.
Федор Пантелеевич, как и его товарищи, переживал в ту пору удивительный подъем: и днем и ночью они строили новую обогатительную фабрику — прежняя сгорела почти дотла, восстанавливали затопленные шахты, в перерывах митинговали — кляли буржуев, поносили мировой капитал, призывали ударным трудом «забить осиновый кол в прожорливые глотки Чемберлена, Даладье, Уркарта»… Многие наизусть знали и записку Ленина:
«Прочитав договор Красина с Уркартом, я высказываюсь против его утверждения. Обещая нам доходы через два или три года, Уркарт с нас берет деньги сейчас. Это недопустимо совершенно. Михайлов, предкомиссии, специально ездивший изучать на месте концессию Уркарта, доказал, что в разрушениях виноваты не мы, а
Предлагаю
Это кабала и грабеж…»
Гудели на собраниях, будто кедровник, встревоженный студеным верховиком, повторяли ленинские слова, дополняли их своими — смачными, забористыми, нередко непечатными.
Газету «Степная правда», приходившую на третьи, а то и на четвертые сутки, зачитывали до дыр, передавали из рук в руки. Она чуть ли не в каждом номере помещала материалы под рубрикой «К восстановлению Свинцовогорска» со злыми, едкими карикатурами. Потешались, видя, как на рисунке рабочий закрывал дверь перед тучной, будто бочонок, фигурой напролом лезшего буржуя: «Куда, Уркарт, лезешь? Без тебя обойдемся и пустим в ход Свинцовогорск!» В рабочем признавали то одного, то другого своего товарища, хотя рисунки были отвлеченными, — затевали спор:
— Мотри, мотри, да ить Мокей Ознобишин — вылитый!
— Како Мокей? Митяй Ченопрахов — и тока! Во — нос, уши что те грузди…
— Да ить Митяй ваш против того Уркарту — кишка тонка!.. Вот бы Самохвалов Лександр… Кулак-от — пуд два чистых!
— Го-го! Ха-ха!.. Скажешь!
— Чё, не любо — не слушай!
Да, легко и о многом думалось, вспоминалось раньше Федору Пантелеевичу, пока он шел от своего домика на Ванявке к свинцовому заводу. Теплело в душе, когда перед глазами возникала невысокая, коренастая, ровно бы кованая, фигура Садыка Тулекпаева, — в день своего приезда в Свинцовогорск он и познакомился с ним в конторе стройки.
Тогда кое-как, на попутных, добрался Федор Пантелеевич до Усть-Меднокаменска, а оттуда поздно, на ночь глядя, поехал в Свинцовогорск, в игрушечных деревянных вагончиках узкоколейки, забитых переселенцами с узлами и детьми. Ночь перемог в кирпичном вокзальчике, крошечном и душном. Переселенцы сбились на полу, перемешались: взрослые, измученные, грязные, небритые, спали стоя, дети — постарше, укутанные в тряпье, располагались на узлах; малые, особенно грудные, вели себя беспокойно, кричали надсадно, и матери, измаянные дорогой, бессонницей, через силу баюкали их, бессловесно, на одной ноте, гундосливо тянули: «Ны-ы-ы-ы… Ны-ы-ы-ы-ы…»
Прижатый у двери к вытертой стене, Федор Пантелеевич вздремывал коротко, детские крики будили его, просыпаясь, ежился от неприятного ощущения — левый бок от двери нахолаживало, правый под простым хлопчатым пиджаком высеивался испариной. Выходил из реденько освещенного вокзальчика наружу — покурить. К утру в темноте нечетко громоздились какие-то постройки; было тихо, даже собаки не взбрехивали, и Федор Пантелеевич от неуютности ладил на ощупь цигарку, закуривал и вскорости ровно бы согревался, успокаивался. Приходили мысли о дне — как-то все будет, примут ли, где станет работать? И каким он стал, Свинцовогорск? Был он здесь давно, наезжал накоротке к Петру Косачеву, по зиме, еще до белоказацкого восстания, теперь же к Петру не пошел: много воды утекло с тех пор, да и гордыня будто арканом держала, — мол, шмякнула жизнь известным местом об землю — и нате, заявился! Нет, вот пристроится, гляди, ладом, тогда уж и придет, и все объяснит.