В каждом селе, где бы я ни побывал в последние годы, много новых домов, колхозники строятся. И это примета времени. Но хутора и крохотные деревеньки кончают жить, расползаются, тянутся в село, в город. Таков и этот хуторок. Знаю, было здесь сорок дворов, а теперь осталось… Сколько? Считаю: тринадцать. На местах бывших изб видны курганчики, заросшие бурьяном.
Облака были серыми, недвижными, казалось, они придавили заброшенный, доживающий последние годы хуторок, но он все еще пытается топорщиться верхушками соломенных крыш. Многих из его жителей я знал когда-то близко, еще с тех времен, когда здесь ели лебеду в голодный год. А кто теперь там остался? Этого не знаю, потому что не бывал там более пятнадцати лет, то есть с тех пор, когда Вонючка входила в мой агроучасток, а колхозик назывался «Светлый путь».
Старые, знакомые места!
– Лада! – окликнул я тихонько.
Она преданно смотрела мне в лицо.
– Ты собака хорошая, Лада… Ты молодчина. Начнем? – спросил я, погладив ей голову.
Лада прыгнула на берег и сразу же пошла челноком: влево-вправо-вперед, влево-вправо-вперед. На поворотах она каждый раз бросала на меня взгляд. Вначале горячилась, спешила, нервничала, но вскоре, чуть пропотев, пошла ровно и спокойно.
Вот она резко остановилась, будто наткнувшись на что-то, чуть пригнулась и, еле переступая, пошла на потяжку, бесшумно переставляя лапы: шаг ее становился все реже и реже, все осторожнее и осторожнее, и наконец она замерла на месте, приподняв переднюю лапу, замерла, как изваяние. Стойка!.. Та самая стойка, любоваться которой без страстного биения сердца не может ни один настоящий охотник.
Где-то близко от Лады, там, куда она направила взор, затаилась дичь. И я тоже дрожу, переступаю тоже осторожно, держа ружье на изготовку и не спуская глаз с Лады. Она недвижима.
Еще два шага… Стою позади Лады и тихо приказываю:
– Пиль!
Пружиной она прыгнула вперед и в ту же секунду легла, приподняв голову. Бекаса будто выбросило. Он мелькнул над травой в полроста человека. Секунда – и я накрыл его стволами. Выстрел! Промах! Дублет!.. Серый комочек клюнулся в траву.
Лада встала, смотрит на меня с укором: «Что же это ты, Тихон Иваныч, промазал первым-то? Ай-яй-яй!»
– Это ничего, Лада, ничего. Я тоже волнуюсь… Подай!
Лада несет бекаса по всем правилам и отдает мне «из рук в руки». И тогда мы с ней коротко объясняемся в любви.
Небо в тот августовский вечер все гуще и гуще затягивалось свинцово-сизыми облаками. Мы с Ладой взяли еще одного бекаса. Дважды я промазал, как школьник, за что получил от Лады выговор: она с обидой отвернулась и лишь изредка поглядывала вполоборота в мою сторону. На собачьем языке это значило: «Уму непостижимо! Или ты мой труд ни за что не считаешь? Я работала. А ты пуделяешь в воздух. А ну тебя, мазила, к лешему!» Я перед ней извиняюсь, объясняю, что очень высоко ценю ее работу. Но кто же живет без ошибок! В конце концов мы находим общий язык и продолжаем охоту. Лада умеет прощать.
Однако больше мы уже ничего не взяли – начал накрапывать дождишко, теплый, тихий, мелкий, как через сито. Лада захлюсталась до ушей и наконец совсем стала, поглядев на меня внимательно: ничего не чую, дескать, мокро.
Сбоку от нас оказалось пойменное озеро Почка, поросшее там и сям кугой, окруженное узкой полоской невысокого здесь камыша и действительно похожее по форме на почку. Эка, куда мы забрели. Я решил осмотреть озеро и направился вокруг него сначала к ольшанику, рассыпанному на противоположном берегу. Там, думалось мне, можно влезть на сук дерева и окинуть взором весь этот небольшой водоем – может быть, есть утки.
Но не успел пройти и сотни шагов, как совсем близко послышалась песня. Певца не видно – наверно, он сидел за камышами. Пел он как-то разухабисто, с выкриками и надрывом, по-блатному:
Потом молчание. Но вдруг с этаким озлоблением и удалью пошло «переложение» известной лирической песни:
– Мама! – дико выкрикнул он, завершив этим куплет.
Певец замолчал.
Через сотню шагов я увидел: на старом, полуистлевшем пеньке сидел человек, подперев руками подбородок, и смотрел в одну точку. На коленях у него лежало ружье. Заслышав мои шаги, он встал, пристально смотря в мою сторону. Даже и в те секунды, когда я подошел и поздоровался, он бесцеремонно продолжал смотреть мне в лицо, однако же ответил на мое приветствие с явной иронией к себе:
– Привет из Вонючки!
На нем была изодранная телогрейка с торчащей в двух местах ватой, множество раз латанные засаленные брюки и совсем новые резиновые сапоги; совершенно новенький картуз сидел козырьком набок и чуть набекрень, обнажая густые русые кудри. По одежде сверху и снизу охотник был новый, а в средине старый. От угла глаза и ниже – большой шрам, наискось через всю щеку. Больше тридцати – тридцати пяти лет ему дать было нельзя.