— Я посоветовал бы вам не напрягать ни рук, ни ног, а лежать совершенно спокойно, — обратился к больному Кьютикл, — точность операции зачастую страдает от того, что пациент не отдает себе отчета, как важно сохранять неподвижность. Но если вы взвесите, любезный, — добавил он покровительственным и почти сердечным тоном, слегка надавливая рукой на раненую ногу, — если вы взвесите, насколько приятнее остаться с тремя конечностями, чем отправиться на тот свет с четырьмя, особенно же если бы вы знали, каким пыткам подвергались до Цельса [337]
раненые солдаты и матросы, ибо в те времена в хирургии царило самое прискорбное невежество, вы несомненно от глубины души возблагодарили бы бога за то, что— Ему дурно, — сказал один из матросов, — скорее воды!
Лекарский помощник бросился к раненому с тазом. Кьютикл пощупал марсовому пульс, и, обращаясь к двум его товарищам, произнес:
— Не беспокойтесь. Он сейчас придет в себя. Обморок — весьма частое явление в таких случаях.
И постоял некоторое время, спокойно разглядывая больного.
Да, ничего не скажешь, флагманский врач и марсовой представляли в эту минуту зрелище куда более красноречивое для мыслящего ума, чем любые слова о бренности человеческой, произнесенные священником у края могилы.
Тут лежал матрос, который еще четыре дня назад казался столпом здоровья, с ручищей, что твоя бом-брам-стеньга, и ляжкой, как брашпиль. Но легчайшее прикосновение к ничтожному стальному крючку повергло его на обе лопатки, высосало из него всю жизненную силу, и теперь он лежал с пробитым бедром перед этой ожившей мумией, беспомощный, как новорожденный младенец. А что за высшее существо стояло теперь над ним, словно облаченное в атрибуты бессмертия, и бесстрастно рассуждало о том, как оно будет кромсать его израненную плоть и надшивать кусок к его неожиданно укоротившимся дням? Кто был этот человек, который в образе хирурга взял на себя роль возрождателя жизни? Высохший, сморщенный, кривой, беззубый и плешивый старик, сам стоящий одной ногой в гробу, воплощенное memento mori![341]
И в то время как холод панического страха перед надвигающейся смертью, от которого после тяжелого огнестрельного ранения не свободны даже самые отважные духом, охватывал этого некогда крепкого человека; в то время как он все больше сникал и уходил от жизни и взгляд его тускнел, как затененная тучами лапландская луна, Кьютикл, уже много лет населявший свою сморщенную оболочку, Кьютикл, впавший в общее для всех стариков заблуждение, должно быть, считал, что держит жизнь так же крепко в своих объятиях, как сжимает добычу какой-нибудь свирепый медведь-гризли. Но истинно говорю вам, жизнь куда страшнее смерти, и пусть никто, хотя бы его могучее сердце ударяло о ребра с силой пушечного ядра, пусть никто не прижимает к себе так уверенно жизнь, ибо на предопределенных стезях необходимости это бьющее через край бытие не более ограждено от опасности, чем жизнь человека на смертном одре. Сегодня мы вдыхаем воздух во всю глубину легких и жизнь течет в нас словно тысяча Нилов, а завтра нас может сразить смерть и вены наши иссякнут, как в засуху воды Кедрона [342]
.— А теперь, молодые люди, — обратился Кьютикл к лекарским помощникам, — пока больной приходит в себя, разрешите описать вам в высшей степени интересную операцию, которую я намерен произвести.
— Господин флагманский врач, — вставил врач Бэндэдж, — если вы собираетесь прочесть нам лекцию, разрешите передать вам ваши зубы, они сделают вашу речь более внятной. — С этими словами он вложил в руки Кьютикла два полукружия слоновой кости.
— Благодарствую, врач Бэндэдж, — отозвался Кьютикл и вставил челюсть на место.