Лида, пробывшая в банде уже две недели, чувствовала, что назревают какие-то события. Что-то вдруг засуетились в штабе, забегали: стаскивали из других изб хутора столы и лавки, посуду, поглядывали на нее многозначительно, с повышенным интересом. Лида поначалу не придала этому значения — мало ли по какому поводу затеяли гулянку. Ждут, наверное, гостей, носилось от одного к другому веское: Антонов, Антонов… Лида так и поняла: ждут тамбовского главаря.
О себе она не подумала: жизнь ее, пленницы, внешне определилась. Убежать из Новой Мельницы было нельзя: Опрышко, Стругов и даже дед Сетряков смотрели за ней во все глаза. Наказано было и всему штабу: при малейшей попытке к бегству — стрелять. Лида ежилась от одной этой мысли, грубо и жестоко сформулированной Колесниковым в самый первый день, когда Гончаров привез ее в Старую Калитву. О многом она передумала длинными черными ночами, плакала. В мыслях уже не раз кончала с собой, потом поняла, что не сделает этого. Уйти из жизни, не попытавшись спастись? Не отомстив бандитам?
Колесников изнасиловал ее в первую же ночь: без единого слова сорвал одежду, повалил, а когда она закричала от боли и страха, сдавил рот безжалостными ледяными пальцами.
Именно в ту ночь Лида решила, что не станет больше жить, что повесится или разрежет себе руку, но скоро поняла, что этой возможности у нее не будет. Стругов и Опрышко, меняя один другого, особенно в те первые дни и ночи, следили за ней во все глаза с многозначительными сальными ухмылочками, не разрешая ей закрываться в комнате. Опрышко, как всегда, молчал, посмеивался в бороду, а Филимон Стругов подмигивал простецки, успокаивал: «Ты, Лидка, голову себе и другим не морочь, поняла? Цэ бабье дело, дуже приятное, так шо не бесись. Все бабы через это прошли, не ты первая…»
Повышенное внимание оказывала Лиде и Авдотья, хозяйка дома, нашептывала: «Ой, не держи ничо́го на уме, девка, запорют они тебя, забьют. Иван Сергеевич дюже лютый на расправу». «И без тебя, старая карга, энаю, — думала Лида. — Все вы тут друг друга стоите».
Голодным, затаившимся волком смотрел на нее и Марко Гончаров. Лида поняла, что он уязвлен поступком Колесникова, что подчинился приказу, но при случае сведет с атаманом счеты. Все это легко читалось на вечно пьяной физиономии Марка, от одного вида которой Лиду бросало в дрожь.
Гончаров смотрел на нее, как на что-то неживое, будто перед ним была красивая игрушка, которую у него отняли, вырвали из рук, и за это полагается отомстить. И если б, конечно, это был не сам атаман… Не раз и не два Гончаров при случае грубо тискал ее, щипал; однажды она замахнулась на него, но ударить все-таки не посмела — такой встретила злобный, звериный взгляд. Хотела было пожаловаться Колесникову, но горько лишь усмехнулась — нашла защитника!
Выполняя поручения в штабе, Лида терялась в догадках: почему ей доверяют? Пусть и не все, пусть самое простенькое, не очень, видно, секретное — те же воззвания к бандитам, приказы по полкам, большей частью хозяйственные… Ведь она может… Нет, ничего она не может. Что толку в том, знает она бандитские приказы или нет? Кому она сумеет рассказать о них? Кто вызволит ее отсюда?.. Никто. Ей и доверяют потому, что она обречена, потому что ее при первой же необходимости убьют. Все они продумали заранее.
Лида плакала, жалела себя. Ну почему ее не убили вместе с Макаром Василичем и Ваней? Зачем привезли сюда, мучают, издеваются?..
Вспоминая ночи, пьяного и безжалостного Колесникова, его молчаливые «ласки», она ожесточалась, ругала себя — слезы ее никому и никакой пользы не принесут. Надо, несмотря ни на что, попытаться бежать отсюда, прихватить наган, обрез, застрелить кого-нибудь из охранников, того, кто будет мешать ей. Но скоро она убедилась, что и эти возможные ее намерения кем-то предусмотрены: оружие Опрышко и Стругов носили всегда при себе, прятали на ночь. Тогда она взялась голодать, но на ее голодовку попросту не обратили внимания — помирай, раз не хочешь жить. Только Колесников нахлестал ее по щекам, а ночью, явившись из какого-то ближнего набега, пьяный и трясущийся от холода, бормотал ей в самое ухо: «Ты, Лидка, жри как следует, тебе жить да жить. Это у меня песня спетая… Я тебя сберегаю, как ты этого не поймешь? Марко давно бы тебя по рукам пустил, поняла?..»
Она, отбиваясь как умела, не поверила, конечно, ни одному его слову: утром Колесников и сам, наверное, забыл, о чем говорил ей. А она отчетливо вдруг поняла, какой это большой и жалкий трус — он и трясся-то вчера от одних мыслей о возможной расправе над собой, о законном возмездии, вот и напивается со своим штабом до чертиков.