С Ефремом Одарчуком Артем познакомился недавно, хотя еще задолго до войны наслышался о его чудачествах. Говорили тогда о нем как о неисправимом задире, анархисте, который ни с кем не считается. Несмотря на свои годы, он был холостяком, ни на одной работе долго не удерживался, ни надлежащего образования, ни определенной специальности не имел и не очень стремился учиться. Единственным, к чему у него лежала душа, было военное дело. Но то ли из-за плохого здоровья, то ли по какой другой причине Ефрема еще в двадцатые годы по чистой демобилизовали из армии. Этим разговорам Артем и верил и не верил. И лишь недавно, уже в подполье, сам убедился, какой это странный, чудаковатый человек.
Безрассудно храбрый, по-юношески горячий и несдержанный, Одарчук в первые же месяцы оккупации Киева сгруппировал вокруг себя отчаянных парней и на свой страх и риск подносил фашистам такие пилюли, от которых те долго не могли опомниться. А когда подпольный горком установил с его группой связь, сразу же поручил ей одно из самых сложных и важных заданий — добывать на периферии и доставлять в город для семей подпольщиков харчи. И Одарчук исправно поставлял продукты, хотя эта деятельность приносила ему явно мало удовольствия. Весной он самовольно со своими дружками записался в школу железнодорожной охраны и через две недели взорвал ее со всеми потрохами. Конечно, после всего этого Одарчуку оставаться в городе, было небезопасно, и Петрович поручил ему вывести группу в лесничество на Дымерщине. Но относительно того, чтобы называть Ефрема батьком Калашником… «Хотя от него можно и не такого ждать. Но уж если ему это прозвище так нравится, пусть покрасуется».
— Вы не беспокойтесь, — сказал он пышногрудой молодице. — Вернутся ваши постояльцы, и все станет на свои места.
— Еще чего не хватало — беспокоиться! Забот у меня других нет, по-вашему?
— Кстати, как вас величать?
— До сих пор кликали Мокриной Опанасовной.
— Так вот, Мокрина Опанасовна, нам бы немного подсушиться. Проклятый дождь до последней нитки промочил.
— Ну, это уж извините: для гуляк дождь, может, и проклятый, а для хлебороба… От дождя никто не раскисал, а без него зимой придется зубы на полку класть. А подсушиться, конечно, можно. Вот затоплю, и сушитесь себе на здоровье.
Пока она разводила в печи огонь, пришедшие по очереди отжимали над ведром одежду и развешивали на жердочке. Потом уселись рядом на полу, прижимаясь голыми спинами к теплой печке. Один Заграва вертелся вокруг хозяйки, рассыпая свои солоноватые шуточки. А полнотелой молодайке Василевы побасенки пришлись явно по вкусу, она заметно смягчилась, стала похихикивать, игриво постреливать из-под темных бровей лукавыми глазами, а вскоре появилась с ведерным чугуном узвара и румяной житной паляницей величиной с большое сито.
— Угощайтесь пока этим, а как вернутся Калашниковы орлята… — и многозначительно подмигнула Василю.
— Да с такой работой мы и без посторонней помощи управимся, — не остался и тут в долгу Заграва. — А ну, братва, докажем, на что мы способны!
Налегли. И не заметили, как опорожнили чугун. Мокрина только головой покачала и вынесла пустую посудину в соседнюю комнату. А вернувшись, велела укладываться. Ночь с вами, мол, провозишься, а утром работа из рук валиться будет. Клаве предложила лечь на печи, а мужчинам на полу. Невелики цацы! А они после такой дороги рады были примоститься хоть под шестком, но знали: одному из них придется натянуть мокрую одежду и опять идти под дождь. Только кому?..
— Первым на часы встану я, — сказал Артем и потянулся рукой к жерди. — Меня сменит Варивон, потом заступать Василю…
— Да оставьте вы с этими торгами, — неожиданно вмешалась в разговор Мокрина. — Сюда и днем полицаев за ухо не затянешь, а ночью и подавно. Думаете, они так глупы, что в ненастье в лес попрутся? Говорю вам: ни разу еще сюда ночью не совались. А сунутся… Вы уж положитесь на меня.
По всем правилам они должны были выставить охрану, но положились на хозяйку. Впервые с тех пор, как вышли из Киева, легли спать, не выставив охраны.
Сколько проспали, никто не помнил, но проснулись все как по команде. Проснулись от топота за стеной. Казалось, цыганский табор подкатил сюда со шляха. Ржание коней, лязг железа, раскатистый смех, гомон…
Мокрина вихрем вскочила с постели и к двери:
— Орлята слетаются! Вставайте быстрее, горемыки, батька Калашника встречать! — и вылетела босиком в сени.
Они принялись торопливо одеваться. Но попробуй спросонок натянуть на плечи влажную одежду! Едва успели разобрать, где чья рубашка, как в светлицу с хохотом и гиком ввалилась голосистая ватага. Впереди — дородный, высоченный мужчина в смушковой папахе, в длинном, чуть не до пят, блестящем плаще явно с чужого плеча. На груди — полевой бинокль, на боку — новенькая кобура, на другом — сабля.
— О, у нас гости, кат[3] бы их побрал! — крикнул он, как на выгоне. — Хлопцы, вы только посмотрите, кто прибыл! Наконец-то, наконец… А то мы уж невесть что думали…