— Что-нибудь вроде того, — сказала она. Это были первые честные слова, которые я услышала от Сьюзен с тех пор как пожала ее маленькую руку. Вздохнув, она сбросила пепел на улицу. Ветер задул его обратно, Сьюзен отряхнула костюм. — Астрид. Да, она не похожа на телевизионных мамаш, на Барбару Биллингсли в фартуке и бусах, но она тебя любит. Больше, чем ты можешь себе представить. И сейчас ей действительно нужна твоя вера в нее. Если бы ты слышала, как она говорит о тебе, как волнуется за тебя, как она хочет снова вернуться к дочери.
Вспомнилось ее воображаемое путешествие со мной, ее лицо, магия ее слов. Я колебалась — может быть, это правда. Мне хотелось расспросить эту женщину, что мать обо мне говорила, услышать, что мать думает обо мне, но я боялась показывать ей такую брешь в защите. Бобби Фишер учил поступать иначе.
— Она все что угодно скажет, чтобы ее выпустили.
— Поговори с ней. Я могу это устроить. Просто послушай, что она скажет, Астрид, — настаивала Сьюзен. — Шесть лет — немалый срок. Люди меняются.
Мои минутные сомнения улетучились. Я точно знала, насколько изменилась Ингрид Магнуссен, — у меня были ее письма. Я читала их день за днем, страница за страницей, носясь по волнам. Мы всё знали о ее материнской нежности и заботе, я и белый кот. Но сейчас действительно кое-что изменилось. В первый раз за всю мою жизнь матери было что-то нужно от меня, я получила власть помочь ей или отказать, и других возможностей у нее не было. Я сняла фильтр с окошка кондиционера, подставив лицо струе холодного воздуха.
Мать нуждалась во мне. Смысл этого выражения впитывался в мозг очень медленно, так это было невероятно. Если я настою на своем и скажу, что она убила его, опишу нашу поездку в Тихуану, охапки олеандра, белладонны и прочей отравы, кипящие в кастрюле, ей никогда не выбраться. А если я солгу, скажу, что Барри был параноиком, что он был помешан на ней, он был сумасшедшим, расскажу, что при первом свидании со мной она была накачана лекарствами и даже не узнала меня, мать может выиграть апелляцию, состоится новый процесс и она будет разгуливать на свободе еще до того, как мне исполнится двадцать один.
Преподобный Томас не одобрил бы эмоции, переполнившие меня в ту минуту, но их сладость была непреодолима. Я могла приставить ей к горлу ее собственный нож! Я могла просить что угодно, могла ставить условия. «Что мне с этого будет?» — вопрос, который я научилась задавать без всякого смущения после нескольких месяцев у Рины. Какова моя доля? Можно приклеить ценник и к собственной душе. Осталось только сообразить, за сколько ее продавать.
— О'кей, — сказала я, — устройте это.
Сьюзен сделала последнюю затяжку, выбросила сигарету на улицу, подняла стекло. Теперь она была сама деловитость.
— Может быть, тебе нужно что-нибудь, карманные деньги?
Как я ее ненавидела. Все, что случилось со мной за эти шесть лет, для Сьюзен ничего не значило. Я была просто очередная деталь в ее схеме, вставшая точно на место. Она даже не верила, что моя мать безвинно страдает. Ей важно было только присутствие телекамер на ступеньках суда. И еще имя. Сьюзен Д. Вэлерис, под красными губами на экране. Известность и реклама стоят дорого.
— Я возьму пару сотен.
Солнце бросало на реку уже угасающие лучи, я шла вдоль берега, сунув руки в карманы. Пик Болди окрасился розовым. Деньги Сьюзен хрустели у меня в кулаке. Я брела на север, мимо мастерской водопроводчика, склада пекарни, мимо двора скульптора у поворота на Клиауотер-стрит, плакат с оптическим эффектом выглядел как настоящая французская деревня. Вдоль забора заметалась собака, широкие доски дергались, когда она с лаем и рыком бросалась на них. Над колючей проволокой было видно, что за забором стоял шест с заготовкой, фигурой из металлических планок, медленно качающейся на ветру. Подобрав отколовшийся от набережной кусок бетона, я бросила его в воду. Он упал между ивами, поднялся шквал свистящих крыльев. Болотные птицы. Это все-таки случилось — меня опять затягивает в мир матери, в ее тень. А я только-только начала чувствовать свободу.
Я закашлялась сухим кашлем, всю весну мучившим меня из-за курения травы и постоянной сырости в Ринином доме. Спустившись к воде, я опустила пальцы в поток. Настоящий, холодный. Вода с горных вершин. Хорошо было прижимать ледяные пальцы ко лбу, там, где должен был быть третий глаз. Помоги мне, река.
А что, если ее выпустят? Если она придет прямо к дому на Риппл-стрит? Скажет: «Я вернулась. Собирай вещи, Астрид, мы уезжаем». Смогу ли я ей сопротивляться? Я представила мать в белой рубашке и джинсах, в которые ей разрешили переодеться при аресте. «Идем», — сказала она тогда. Вот мы стоим на крыльце у Рины, смотрим друг на друга. Ничего кроме этого просто невозможно было вообразить.
Неужели она и сейчас в каждой моей косточке, в каждой мысли?