Я принесла часы, полотенце, теннисные мячики, которыми нас учили пользоваться в школе матерей, но Ивонна не хотела ничего делать. Только сосала марлю, смоченную в воде, просила меня протереть ей лицо льдом, спеть что-нибудь. И я пела своим тусклым хрипловатым голосом песни из мюзиклов, которые смотрела у Майкла, — «Камелот», «Моя прекрасная леди». Пела «О Шенандоа, как мне услышать…», которую слышала от Клер на берегу Маккензи. А вокруг нас за белыми занавесями кричали женщины с узких больничных кроватей, бранились, стонали, на десяти языках звали матерей. Такие же звуки должны были раздаваться в пыточных камерах инквизиции.
Рина надолго не задержалась. Привезла нас в больницу, отвела в отделение, подписала бумаги. Как только она начинала мне нравиться, всегда происходило что-нибудь такое.
— Мама, — хныкала Ивонна, слезы лились по ее лицу.
Когда подошли схватки, она сжала мне руку. Шел уже десятый час с тех пор, как мы приехали, медсестры два раза сменялись. Рука у меня была в синяках от ладони до плеча.
— Только не уходи, — шептала она.
— Не уйду.
Я кормила ее ледяными стружками. Пить Ивонне не разрешали — вдруг придется давать наркоз. Им не хотелось, чтобы ее вырвало в маску. Ее и без маски вырвало, я держала мешочек под подбородком. Флюоресцирующая лампочка укоризненно замигала.
Медсестра посмотрела на монитор, ощупала Ивонну, проверяя раскрытие. Только восемь сантиметров. Полное раскрытие было десять, и нам снова и снова говорили, что пока ничего сделать нельзя. Сейчас шло «движение по родовым путям», самый тяжелый период. Ивонна лежала в белой футболке и зеленых гетрах, лицо желтое, мокрое от пота, грязные спутанные волосы. Я вытерла испачканный рвотой подбородок.
— Спой мне песенку, — прошептала она искусанными губами.
— «Если придется расстаться с тобой, — пела я ей в ухо, обвешанное серебряными колечками, — это будет не летом…»
На узкой больничной кровати она казалась огромной. К животу был прикреплен датчик монитора, но я не смотрела на экран. Я видела ее лицо.
Оно напоминало портрет Фрэнсиса Бэкона, сходство с чем-то человеческим то проступало, то таяло на нем, стараясь не исчезнуть совсем в спутанном клубке боли. Я отвела от лица слипшиеся волосы и стала переплетать косички.
Как велика женская отвага, думала я, распутывая пряди снизу вверх. Решиться пройти через такое. Я никогда не смогу. Волны, полоски боли, начинающиеся в животе и ползущие дальше, по всему телу. Словно внутри Ивонны раскрывался стальной лотос с зазубренными краями.
Тело, думала я, упрямый, жестокий факт. Философу, который сказал, что люди мыслят и поэтому существуют, было бы полезно провести час в родильном отделении Уэйт-Мемориал-Хоспитал. Вся его философия изменилась бы.
Сознание со всеми своими высокими мыслями, прекрасными устремлениями и верой в собственную значительность так тонко, тоньше паутины. Смотрите, как легко оно срывается, как исчезает при первой же вспышке боли. Задыхаясь на узкой постели, Ивонна стала почти неузнаваемой, распадаясь на пучки нервов, горячие ткани, полости, воды, часы, тикающие в крови. По сравнению с мощным древним телом человеческая личность — облачко, призрачный дым. Тело — единственная реальность. Мне больно, поэтому я существую.
Вошла сестра, посмотрела на монитор, измерила раскрытие, кровяное давление. Все ее действия были жесткими, формальными. В прошлую смену у нас была Конни Хонг, мы ей доверяли, она улыбалась и осторожно щупала Ивонну теплыми пухлыми руками. Когда эта Мелинда Миик мяла ее, Ивонна жалобно хныкала. Я боялась ее деловитых, костлявых пальцев. Наверняка она поняла, что мы из приемной семьи, что Ивонна не сможет забрать ребенка, и решила, что за свою безответственность мы заслужили каждую секунду этих страданий. Ей лучше было стать чиновником в исправительном учреждении. Я пожалела, что здесь нет матери, — она сумела бы избавиться от Мелинды Миик. Она и во время схваток могла бы плюнуть в это лицо с поджатыми губами, сказать, что удавит ее проводом от монитора.
— Больно, — прошептала Ивонна.
— Никто не обещал, что ты пойдешь на пикник, — сказала Мелинда. — Надо дышать.
Ивонна старательно вдыхала и выдыхала, ей хотелось всем нравиться, даже этой сестре с кислым лицом.
— Разве нельзя ей что-нибудь дать? — спросила я.
— У нее все прекрасно, — сухо отрезала Мелинда. В треугольных глазах мелькнула скрытая злоба.
— Крысы застиранные, — донеслось из-за простыни, — жалеют для бедных свои паршивые лекарства!
— Пожалуйста… — Ивонна схватилась за край белой куртки Мелинды. — Я вас умоляю…
Сестра аккуратно сняла с себя ее руку, положила Ивонне на живот.
— У тебя уже восемь сантиметров. Скоро конец.
Ивонна всхлипнула несколько раз, тихо и безнадежно. Она слишком устала, чтобы заплакать. Я погладила ее по животу.