К нам боком подошел охранник-сыч, сплел на груди руки.
— Не дотрагиваться.
—
Я чувствовала себя так, будто сама написала их все. Кислота накатывала волна за волной, я даже не представляла, как мощно могу торчать. Совсем не похоже на перкодан, делавший меня тупой, заторможенной и отсутствующей. Это было торчком на торчке — двухсотый этаж, пятисотый. Ночное небо Ван Гога.
Мы зашли выпить чего-нибудь в музейном кафе. Я хорошо представляла, где я, — в одном здании со студией живописи, мой старый класс как раз этажом ниже. Моя персональная игровая площадка. Оказавшись у краников с напитками, я наливала их в ритме вальса из «Спящей красавицы».
— Что это за мелодия? — спросила я Ники.
— Спокойно, спокойно.
Успокоиться было трудно, все вокруг стало очень смешным. Когда надо было платить, я забыла, что такое деньги, как они действуют. Кассирша была похожа на пудинг из тапиоки, к счастью, она не смотрела на нас. Она назвала какие-то цифры, я достала кошелек, высыпала монеты, но не знала, что с ними делать. Протянула руку, и кассирша сама собрала нужную сумму с моей ладони.
— Данке, хорошо, гутен таг, аригато, — сказала я ей, надеясь, что она примет нас за иностранок. — Дар-эс-Салам.
— Дар-эс-Салам, — сказала Ники, когда мы вышли к фонтанам.
Именно такой я хотела быть в детстве, веселой и легкой, как воздушный шарик. Мы с Ники сели в тени и стали пить газировку, рассматривая людей вокруг и подмечая, на каких животных они похожи. Тут была и антилопа-гну, и лев, и птица-секретарь. Тапир, як с кудряшками! Когда еще я так смеялась?
Когда газировка кончилась, Ники сказала, что нам нужно в туалет.
— Я не хочу.
— Когда захочешь, будет поздно. Пошли.
Вернувшись обратно в здание, мы отыскали двери с забавными фигурками в брюках и юбке. Как смешно, что мы связываем мужское и женское с брюками и юбкой! Весь сексуальный мир, все его традиции и условности показались выдуманными, фантастическими.
— Не смотри в зеркало, — сказала Ники. — Смотри под ноги.
Темно-серая плитка, мутный свет, грязный пол. Опять подступил страх. Металлический вкус во рту. Пожилая женщина в желто-коричневом костюме, желтое лицо, рыжие волосы, желтые туфли, желтый пояс, вышла из кабинки, посмотрела на нас.
— Похожа на сырный сандвич в гриле, — сказала я.
— Моей подруге плохо. — Ники изо всех сил старалась не расхохотаться. Она втолкнула меня в кабинку для инвалидов, закрыла дверцу. Ей пришлось расстегивать мои джинсы, сажать меня на унитаз, как двухлетнюю девочку. У меня ничего не получалось, было слишком смешно.
— Заткнись, хватит уже. Давай!
Болтая ногами, я действительно чувствовала себя двухлетней девочкой.
— Ну, пожурчи для Энни, — сказала я, и струя полилась. Да, нам и правда надо было сюда зайти. Звук был ужасно смешной. — Я тебя люблю, Ники!
— Я тебя тоже люблю! — хохотала она. Когда мы выходили, я бросила взгляд в зеркало.
Лицо было багровым, глаза — черные и блестящие, как у сороки, волосы растрепаны. Дикий взгляд, сумасшедшая. Мне стало страшно. Ники потащила меня за дверь.
Мы пошли в зал современного искусства, который я толком не видела. Однажды мы с матерью заходили сюда, она поставила меня перед картиной Ротко с синими и красными квадратами и около часа объясняла, что там изображено. Теперь мы с Ники смотрели на эту картину, на том же месте, где я стояла маленькой девочкой. Три зоны цветовой пульсации— томатный, гранатовый, фиолетовый, и еще один, выходящий на поверхность. Красный надвигается на нас, синий удаляется, точно как у Кандинского. Картина была дверью, и мы с Ники открыли ее.
Трагедия. Вот что там было. Горе и скорбь, немые и непостижимые. Не то, что я чувствовала утром, ошеломленная разложением, охваченная ужасом. Это горе было очищенным, дистиллированным. Ники обвила меня рукой за талию, я обвила ее. Мы стояли и мрачнели. Я понимала теперь, каково было Иисусу, как он скорбел обо всем человечестве, как это было невыносимо, как величественно и прекрасно. В этой картине звучала виолончель Казальса, реквием. По мне и матери, Ивонне и Ники, Полу, Дейви и Клер, по всем на свете. Человеческие страдания неисчерпаемы. Мы ничего не можем сделать, только стоять и смотреть на них. Выживание тут ни при чем, это вопрос глубины — сколько ты способен вынести, на сколько тебя хватит.
На солнце, к фонтанам, мы вышли мрачные, как после похорон. Потом я повела Ники в постоянную экспозицию. Лучше всего сейчас было посмотреть на богинь. В индийском зале пухлые налитые фигуры на картинах танцевали, занимались любовью, спали, сидели на лотосах, сложив руки в своих характерных мудрах. В бронзовой раме из огненных языков танцевал Шива. Тихонько играла индийская музыка. Мы отыскали каменного бодхисатву, украшенного драгоценностями. Он тоже был за дверью, нарисованной Ротко, и все, что вынес оттуда, сочетал с танцем. Он был по ту сторону. Мы сели на скамейку напротив него и впитывали его отвагу. Люди шли мимо, не останавливаясь, только мельком глядя на нас. Как мухи, летящие мимо камней. Мы их даже не различали.