Он всегда любил писать Идо – тот, в отличие от очаровательной бестии Иллидики, был идеальным натурщиком. И получался невероятно и, самое удивительное, всегда разным – узнаваемым, но словно… ускользающим? Каждый раз, откладывая краски или уголь, Элеорд оставался с мыслью, что не поймал какую-то черту. Улыбался Идо или был не в духе, сидел у окна в камизе или лежал обнаженный, этой черты не хватало – то ли в глазах, то ли в изгибе губ.
– Я чего-то не знаю о тебе, – это он однажды, еще задолго до Разлада, сказал Идо, когда тот присел рядом и посмотрел на очередной портрет. – Скажи мне… чего?
– Ни о ком нельзя знать все, – просто отозвался Идо и потупился. – К счастью. Но меня никто не знает лучше, чем ты. И не рисует.
Вот и теперь Элеорд задумчиво глядел на наброски. Уголь особенно полюбился ему после выздоровления: в нем виделось филигранное очарование; краски же лучше подходили архитектуре. Больше Элеорд почти не писал на заказ; из портретов брал только самые интересные. Лицо Идо было именно таким. В погоне за ускользающей черточкой Элеорд рисовал его десятки раз. Хотел поймать, даже если это окажется одно из чудовищ, явивших себя в черной капелле Первого храма. Хотел, сам не зная зачем.
– Опять рисуете… рисуешь… меня?
С Элеордом и раньше такое случалось: он выпадал из действительности, теряясь в линиях и мыслях. Теперь он даже не заметил, как Идо отпустил Иллидику, как подошел и присел рядом, вытирая руки тряпкой. На щеке его розовел след поцелуя: Иллидика была той еще модницей, оживляла губы ягодной краской.
– Да, только вот это не зарисовал. – Элеорд хмыкнул и мягко ткнул его в щеку пальцем. – А надо бы, мой светлый.
– Не надо! – Идо насупился, принялся тереть лицо. – Чушь.
– Не хочешь сохранить это воспоминание? – не отставал Элеорд. – Светлый день, красивый портрет, девушка с невероятной улыбкой… она ведь невероятная, правда? Каждый раз гадаю: о чем думает, когда вот так улыбается? Или о ком? А ты?
Идо отвел глаза. О том, что Иллидика улыбается необычно – точно светится, хотя даже не размыкает губ, – он говорил сам, не раз, но непременно добавлял…
– Не была бы еще такой глупой!
Он опять сказал это. Элеорд рассмеялся, а Идо всмотрелся в его наброски.
– Ты правда так любишь меня?.. – У него даже голос дрогнул. – Тратишь время…
– Надеюсь, ты имеешь в виду «писать», а в остальном не сомневаешься? – весело уточнил Элеорд и понял, что Идо опять смутился. – Рисунки – сокровищница памяти, мой светлый. Однажды она начнет предавать, а образы останутся. Поэтому я и говорю… – Он наклонился, опять принялся водить по бумаге, скашивая иногда глаза. – Запечатлей все, о потере чего можешь пожалеть. Таков мой девиз. А твой?
Идо все следил за ним, но вид у него был какой-то растерянный.
– Я пока надеюсь на свою память. Важное… тебя, например, я никогда не забуду.
Элеорд кивнул и пририсовал еще несколько жестких черных кудрей. Идо был сейчас очень взъерошенным, и ему, как всегда, это шло.
– Как ты делаешь это?.. – раздалось вдруг почти шепотом, иначе, чем голос звучал прежде. – Ну как, как тебе удается?!
– Что? – Элеорд удивленно повернулся к Идо. Тот слегка побледнел, или так показалось. – Говорить глупости?
Но Идо был очень серьезен, а глаза его уже не отрывались от угольных линий.
– Каждый твой набросок живее полотен всех мастеров, которых я знаю. Ты…
– Я так не думаю, – мягко возразил Элеорд, непроизвольно поморщившись. – И вообще, зачем ты такое сравниваешь? – Он опять поднял глаза. – Идо, самое бездарное произведение может осветить чью-то жизнь. Я не куплю его и не повешу в своем доме, но буду уважать его создателя. Все другие мерила – скорее гордыня.
При последнем слове Идо дернулся, как от удара. Похоже, решил, что его ругают.
– Я знаю, это, наверное, правильно, но… – он все же улыбнулся, – разве хотя бы парадный лик искусства не должен быть прекрасен, как…
– У искусства нет парадного лица; оно – множество лиц, красивых и уродливых, молодых и старых, – сказал он. – Не потому ли у нас нет даже божества, которое бы ему покровительствовало?
Идо явно задумался: вопрос его зацепил. В детстве Элеорда он цеплял и жрецов, с которыми случалось беседовать после исповедей. Ответа не находили даже эти умудренные мужи, чаще от них можно было услышать что-то вроде «Беги-ка прочь, пока я тебя не стукнул за богохульства!». Элеорд усмехнулся этому воспоминанию и, только бы оживить странный, душный разговор, поинтересовался:
– Кстати, как думаешь… существуй такое божество, оно было бы светлым или темным, уродливым или красивым? Что нам несет талант, больше радости или боли?
Идо вздрогнул и сцепил руки в замок, ответил без колебания:
– Боли.