– А со слов врача можно понять, что он буйнопомешанный, – продолжала Эллен, – и это твой папа, самое безобидное существо на свете: он так ненавидит любую жестокость! Никогда не забуду его ярость, когда, много лет назад, он увидел, что какой-то негодяй мучит собаку. Не забуду, как он избил и обратил в бегство этого мерзавца, а собаку подхватил на руки. Забрал ее домой, перевязал бедняжке сломанную лапу – а по щекам у него текли и текли слезы, и все это время он непрестанно изрыгал проклятия, говорил совершенно несусветные вещи. Поди пойми, как такое возможно – одновременно делать доброе дело и ругаться самым неподобающим об разом. Но та ков уж твой отец.
– Он поправится, мама. Я убежден, что он поправится.
Но Эллен не слышала его; она продолжала вспоминать случаи из прошлого:
– И он всегда был таким щедрым, таким расточительным – ничего не смыслил в деньгах. Прекрасно помню, как вскоре после свадьбы он нанял экипаж, чтобы съездить вдвоем со мной в Сен-Клу, – а потом оказалось, что ему нечем расплатиться. При этом он постоянно раздавал милостыню и вел себя с нищими так учтиво – кланялся им, снимал шляпу. Меня это порой очень раздражало. Только из-за его вечного недомыслия мы теперь и живем здесь.
– Ты хочешь сказать, что ни одно его изобретение не имело успеха?
– За переносную лампу удалось кое-что выручить, но папин партнер умер, а сам папа продал свою долю. Я уж и думать забыла – ведь это было очень давно.
– А как мы были счастливы в Париже, правда, мама? Наш старый дом с зелеными ставнями, и гостиная с окнами, выходящими на улицу Помп. Помнишь, как по воскресеньям мы ходили гулять в Буа, ловили головастиков в озере Отей, а папа бегал с нами наперегонки – и Джиги всегда прибегал первым? Помнишь, как старая Аннетта сломала ногу, ее отвезли в лечебницу и тебе пришлось готовить обед?
– Было такое? Я уж и не припомню, Кики. Столько я натерпелась в жизни тревог, столько забот… Вечная эта борьба с бедностью…
– А я никогда и не замечал, что мы бедны. Еды всегда хватало – и как все было вкусно! Стоит закрыть глаза, и я сразу вижу, как мы сидим за столом, ты – во главе, и волосы у тебя убраны по-старому, мама, с локонами, а рядом с тобой Изабелла в детском креслице, а Джиги стоит в углу, потому что опять напроказил. Ты разливаешь soupe à la bonne femme из большой супницы, и тут вдруг входит папа – плащ развевается за плечами, как у настоящего рыцаря, на голове – цилиндр; входит и начинает петь «Серенаду» Шуберта. И поет так прекрасно, что я ударяюсь в слезы, вскакиваю из-за стола, и все хохочут, а папа – громче всех! Ах, если бы можно было вернуть все вспять, снова поселиться на улице Пасси, чтобы все было как раньше…
– Это и правда так было, Кики? А я и забыла. Совсем памяти нет. Все воображение, какое есть в нашей семье, досталось тебе. Мне кажется, Изабелла помнит детство гораздо хуже, чем ты.
– Просто Изабелла была на улице Пасси совсем маленькой, а вот Джиги наверняка помнит. Ах, мама, мы правда тогда были очень счастливы, что бы ты ни говорила. Хорошие были времена. Никогда больше не будет такого счастья.
И они, прижавшись друг к другу, немного поплакали; Кики почувствовал, что впервые понял свою мать. Но вот она взяла себя в руки, высморкалась и сказала, что ей очень стыдно за такое свое поведение, а он вздохнул и отпустил ее, и она отправилась на кухню бранить Шарлотту, а он помедлил еще немного возле ее пустого стула, грезя о минувших днях. Наверху, в своей угрюмой спальне, окна которой выходили на серые трубы Пентонвиля с нахлобученными на них колпаками, лежал Луи-Матюрен, тоже погруженный в грезы, но какие его терзали страхи и какие обуревали видения, так и осталось неведомым.
Возможно, он тоже сожалел об ушедшем и, закрыв глаза, вновь видел себя юным и пылким, исполненным смелых чаяний, – видел себя изобретателем, который удивит весь мир. Возможно, к нему возвращался утраченный энтузиазм и жажда творчества. А возможно, он еще глубже погружался в прошлое и вновь вышагивал по парижским тротуарам, по старому кварталу рядом с улицей Люн, вновь превращался в смешливого, неукротимого мальчишку, охваченного пылом нового открытия, рассуждающего о путешествии на Луну.
На следующий день, восьмого июня, ему как будто бы дышалось легче, за обедом он проглотил немного бульона с овощами, приготовленного Шарлоттой. Эллен сама отнесла наверх поднос и немного посидела с мужем; он хоть и не говорил, но время от времени улыбался – впервые за несколько недель. Он уже так давно молчал, так давно неотрывно смотрел в окно, что малейшая перемена в выражении его лица казалась многозначительной и драгоценной. После обеда он заснул и днем, когда Эллен заглянула в дверь, все еще спал.