Наконец он и сам выхватил меч и решил зайти сзади ужасного монстра, как на его глазах продолжавший сражаться смельчак вдруг оступился (было заметно, что он вообще слегка прихрамывает) и, выставив вперёд меч, пусть и не упал, но лишился свободы движений, оказавшись зажат в небольшой скальной расщелине. Роллан понял, что не успевает на помощь и уже мысленно попрощался с отчаянным храбрецом, внутренне жалея, что так и не узнает его имени. Вообще, странная вещь человеческое сердце: почему-то в то мгновение Роллан не подумал, что следом, скорей всего, придёт и его черед быть растерзанным неизвестно откуда взявшимся чудовищем. Иначе говоря, Роллан словно бы со стороны наблюдал некое представление - именно как зритель, а не прямой его же участник. Ему даже почудилось, что всё происходит не наяву, а словно бы во сне или в одной из детских грёз, которыми было так богато недавнее прошлое Роллана со всеми любимыми им легендами и сказаниями, битвами и поединками.
Однако сражение тут и закончилось. Роллан услышал, как незнакомец, зажатый у скальной расщелины, воскликнул: "О, Чужестранец! Помоги!" - и бросился с мечем наперевес прямо навстречу волколаку. Из-за спины чудовища, возвышающейся перед ним, как небольшой заросший поверху холм, Роллан толком и не заметил, куда именно был нанесен удар, однако волколак зашатался, издал жуткий вой, передние его лапы подогнулись - чудовище сперва словно бы пало на колени перед тем, кто его сразил, а затем и вовсе повалилось набок.
Теперь Роллан с любопытством воззрел на незнакомца: тот был вроде как еще не стар, однако ранняя седина уже тронула его темные волосы, и вообще во всём его мужественном облике чувствовалось веяние какой-то явной, хотя и неуловимой на первый взгляд, скорби.
- Кажется, мы не договорили... - сказал Роллан. - Как тебя зовут, доблестный воин?
Незнакомец утер рукавом пот с лица, вложил меч в ножны и сказал:
- Оззи меня зовут. Отряд со мной был таллайским, но сам я родом из Эллизора!
Глава ТРИНАДЦАТАЯ
Великий посвящённый всегда был одинок - всегда, с тех пор, как себя помнил. В особенности, когда ещё в юные годы почувствовал себя призванным к чему-то большему, чем могло выпасть на его долю, - тогда, ещё в старом Эллизоре. Да, в былом Эллизоре. Казалось, это было страшно давно, в какой-то иной жизни. Да и в самом деле это была другая жизнь, ещё до Пробуждения. Но ведь и тогда он был уже одинок! Сперва под началом матери, потом, став самостоятельным, одиноко нёс тяготы обезображенной внешности (Скунс, домашняя крыса-мутант, невольно поранил его тогда же, в подвале Дворца Закона). Правда, после Пробуждения внешние черты Якова существенно улучшились, разгладились, хотя он и не стал похож на прежнего, каков он был ещё в старом Эллизоре (тому, фактически, почти и не было свидетелей), однако одиноким он так и не перестал быть. Даже та, кто стала матерью его двоих сыновей, теперь уже покойная, так и не разрушила внутреннего одиночества. Нет, она никогда и не пыталась понять его. Впрочем, пожалуй, он и сам не желал и не искал от неё какого-либо понимания. В каком-то смысле она лишь заменила образ настоящей любви, но не смогла этой любовью стать. Однако довольно часто её облик посещал Великого посвященного в его мыслях и сновидениях, что было странно, потому что он этого вовсе не желал.
Вот и сейчас, ранним утром, Яков поднялся со своего ложа со смутным ощущением, как будто только что говорил с кем-то, кто ему на самом деле близок и кто в состоянии понять его. Это было щемящее, болезненное чувство, потому что, скорей всего, такого человека никогда не существовало. Великий посвящённый всегда гнал от себя эту мысль, ведь она несла с собой ощутимую сердечную боль. Не физическую (он знал, что сердце его в порядке), но боль иной природы, иного характера. Как это говорится: "сердце кровью обливается"? - порой, Якову казалось, что он вполне понимает это выражение в его некой почти физиологической буквальности, но, одновременно с этим, он считал, что так не должно с ним быть. С ним, как с Великим посвящённым, вкусившим за свою долгую жизнь многих знаний, истинно причастный многим и великим тайнам и, кажется, вполне способным прийти в состояние настоящей силы, и... тем не менее, не чуждый таких вот человеческих слабостей, такой щемящей тоски по самому себе, из-за своего великого же одиночества. То, что он не может с этим совладать, то, что эта слишком человеческая тоска, эта откровенная слабость, всё же посещали его, в свою очередь вызывали у Якова самый настоящий страх и негодование на самого себя. Ведь, получается, что, фактически, он пасует перед этой немотивированной болью, он страшится этого!