Другой мифологический стереотип, обыгрываемый Бергманом, — стереотип злой дочери и доброй падчерицы. У Бергмана беременная колдунья, приемыш, рабочая лошадка — явное зло и явная темная сторона, а своевольная, изнеженная белоручка Карин так же очевидно олицетворяет свет. И она поругана и убита не для того, для чего в «Морозко» вторая из сестер измазана дегтем и посажена на свинью. Карин слишком хороша для Леса. Она слишком целомудренна, безоглядна, неосторожна, царственно небрежна, у нее слишком нежные руки, слишком светлые волосы, слишком чистый лоб. Ее смерть, как всякая мифологическая смерть, — плодотворна, она порождает главное — зримое, осязаемое чудо источника. Так вся история обретает черты мифа о происхождении, в данном случае — происхождении источника, ибо результат мифа — результат мифического события, не аллегория и не дидактика, а обновление, до-создание физического мира. Энергия мифологической смерти, мифологического соития преобразует реальность в ее чувственном воплощении. При этом смерть Карин — не спасительная жертва, она одновременно разрушительна, поскольку уничтожает саму возможность абсолютной чистоты, абсолютной гармонии. Лес может присвоить ее и овладеть ею лишь убив. Карин и Лес несовместимы, как несовместима Карин и со своей темноволосой спутницей, и с вечером (старостью, увяданием, местью), и с тяжестью дальнего пути. Карин — утренний цветок. После ее смерти, как после смерти Авеля, сбывается смерть как таковая, сбывается смертность, бренность, конечность жизни. И месть не уравновешивает — она предсказывает грядущую ночь, завершает цикл, зовет закат. Чтобы научиться жить — приходится учиться убивать. Мифологическое время кончается — кончается время впервые происходящих событий. Наступает история, наступает культура — дурная бесконечность приукрашивающихся, обрастающих подробностями повторений. И действие логично переносится из произвола природы, из лесного классического просцениума — в тесноту рукотворных помещений, где свершается бессильный, бессмысленный акт мщения. И лишь под конец, в свете свершающегося чуда, дающего смысл произошедшему, — в свете рождения источника — герои выходят из Дома и идут в Лес, под открытое всевидящее небо.
Миф — это всегда однажды и всегда каждый миг. Каждое утро в лучах желтого солнца просыпается беззащитная и беспомощная красота. Каждый день она гибнет в немой мрачной чаще. И каждый вечер обагрен кровью.
Персона
«Персона» — термин юнгианской психологии, означающий искусственно создаваемый образ «я» — каким я хочу быть в восприятии других. «Персона» — это социально навязанная маска и в то же время — защита от притязаний внешнего мира. Невидимая личина, изменяющая поведение, жесты, восприятие реальности.
Конфликт подлинного «я» («самости») и «я» социального («персоны») — центральная психологическая коллизия в творчестве Бергмана. Но не потому, что он был прилежным учеником Юнга, а потому, что это, вероятно, единственная коллизия его собственной душевной жизни, которую ему вполне успешно удалось разрешить. Ему удалось излечиться, сбежав от терзавшего с детства невроза в мир театра, в мир игры, где маски свободно снимаются и надеваются, не прирастая к лицу навеки.
В фильмах Бергмана конфликт, обусловленный властью «персоны» над человеком, мучителен и страшен, но в принципе — разрешим. От маски можно избавиться. Пусть ценой утраты иллюзий, ценой лжи и предательства, ценой страданий, своих и чужих, — но все-таки вырваться из ловушки, из этих неосязаемых пут, сковывающих волю, вынуждающих человека изо дня в день до конца жизни играть одну и ту же ненавистную роль. Весь анархизм «Лета с Моникой» и ностальгия «Летней игры», изощренные провокации «Лица» и чувственная тяжесть «Молчания» — не что иное, как попытка облечь в сюжеты и образы одну историю — историю бегства из душевной тюрьмы на свободу.