Вышли на дорогу, виляющую между деревьями. Четко отпечатались на колеях протекторы грузовых автомашин, кое-где виднелись следы танковых траков.
По дороге идти легче, чем ломить напрямую по лесу, но и опаснее, поэтому они пошли по обочине, таясь, насколько получалось, за деревьями и кустарником: он по обочинам рос жидковато, не торная дорога была, новая, военная.
Предосторожность оказалась нелишней — на дороге заурчала машина. Они упали на землю, затаились, готовые стрелять. Машина двигалась в ту сторону, откуда они шли, и была полна солдат.
— Нас разыскивают, — предположил Гусельников.
Сабиров зябко передернул плечами.
— Хорошо, что без собак, — заметил Керим. — Наши туркменские волкодавы за пять километров человека чуют.
— У вас там воздух чистый, ни гари, ни бензина, а тут ваша не потянет, тут немецкая овчарка нужна — ей бензин нипочем, она на человеческую плоть натаскана. Ну, двинулись, ребята, поторопимся.
Вскоре вышли к деревне. Лес кончился, начались огороды.
Некоторое время наблюдали, однако ничего подозрительного не заметили — немцев в деревне не было. Из крайней избы вышла женщина с ведром, направилась к колодезному срубу, возле которого горбился журавель. Вернулась с водой — и снова безлюдье. Ни курицы, ни собаки, ни корова не мыкнет, ни петух не заквохчет, собирая свой гарем.
— Надо разведать… — сказал Гусельников.
— Разрешите мне! — не дал ему докончить Керим.
— Нет, — возразил командир, — пойдет Сабиров. Ты пойдешь, Абдулла. Осторожненько, ящерицей между грядок. Не видать никого, а может, где-то наблюдатель сидит. До крайней хаты дойдешь, попытаешь, что и как в деревушке, в округе. Если все в порядке, дашь знак — мы за тобой.
— Понятно, командир… пусть у тебя планшетка с картой останется.
— Давай. А ты пару гранат лишних прихвати, чем черт не шутит…
Абдулла пополз. Он двигался как на учениях, по-уставному, приятно было смотреть, как он ползет: не ползет — скользит.
— Чего ты меня не пустил? — спросил у Гусельникова Керим. — Не доверяешь, что ли?
— Наоборот, — ответил Николай, — надо точно знать, кто из нас почем стоит. Тебя я уже знаю, себя — тоже, а вот Абдулла… Абдулла, понимаешь, обидеться может, если мы его в стороне держать станем, не дадим себя проявить. Он знаешь какой самолюбивый? У-у-у! Для него не столько важно то, что мы делаем сообща, сколько то, что личным подвигом, личным мужеством именуется. Понял? Вот и пусть проявляет мужество, будет потом чем похвастаться дома, перед девушкой знакомой.
— А у него разве есть? Что-то не видел я, чтобы он письма девушкам писал.
— Нет, так будет. Он, брат, человек серьезный, обстоятельный, нам с тобой не чета… Впрочем, ты тоже самостоятельный, женатый и даже палаша. Назаром, говоришь сына назвали?
— Назаром.
— Хорошее имя… Да-а, жаль Быстрова… да и вообще всех ребят жаль… Гляди, Абдулла уже с кем-то беседует.
Абдулла беседовал со старушкой.
Вдоль грядок, вдоль щелястого плетня добрался он до избы, прислушался, легонько постучал в дверь. В избе зашлепали разношенной крупной, не по ноге, обувью. Створка дверная приоткрылась, выглянула крошечная старушка в немыслимой какой-то кацавейке. Сама она была вроде высохшей камышинки, и шейка тоненькая, морщинистая, черепашья шейка. «Двумя пальцами перекрутить можно», — непонятно почему подумал Абдулла, и ему стало неприятно от этой нелепой мысли.
— Кого тебе, служивый?
— Здравствуй, бабушка.
— Здорово и тебе, солдатик.
— Немцы есть в деревне?
— Господь миловал. Два полицая — это точно, это имеются в аккурат. А немцы — так, проходящие, на постое нету. А полицаи только и знают что самогонку глушить… не обожрутся никак ею… Да ты заходи, служивый, заходи, не стой на пороге, передохнешь, кваском тебя попотчую — ссохлось, поди, в грудях-то?
— Не один я, мать, товарищи со мной.
— А ты и товарищей покликай, им тоже место найдется.
Когда по знаку Абдуллы Гусельников и Атабеков зашли в избу, хозяйка перво-наперво предложила им умыться, даже ведерный чугун теплой воды из печи ухватом вытянула, — как только управилась своими паучьими лапками, цепкая старушка оказалась.
Вымылись до пояса с величайшим удовольствием.
— Портянки сымите, ноги ополосните, — предложила Авдотья Степановна — так звали хозяйку.
Они послушались и, даже не обуваясь, босиком со двора потянули в избу. По чистым домотканым половикам прошли к столу, сели чинно, ожидая. Хозяйка, подперши щеку ладонью, а локоть поддерживая рукой, скорбными глазами смотрела на них. Спохватившись, поставила на стол большую миску вареной в мундире картошки, достала из потайного уголка ржавый от времени кусочек сала.
— Хлебом не богата, не обессудьте, сынки.
Пока они утоляли голод, она рассказывала о своих невзгодах. Два ее сына-погодка были призваны в армию почти одновременно и погибли в первые же дни войны. Потом призвали мужа — этот пропал без вести. Дочь угнали в Германию…
Она не то чтобы жаловалась, она просто вспоминала вслух; однако, расстроившись, иногда чисто русскую речь перемежала белорусскими фразами.