Читаем Бермудский треугольник полностью

— Чепуху глаголить воздержись. Не полезно. — Демидов вздохнул ноздрями. — Что значит удовлетворен?

— Ничего. Прости, дедушка.

— Коли есть желание, посиди, посмотри и помолчи. Вся огромная мастерская, обильно освещенная электрическими лампами, что не всегда любил Демидов, была сейчас похожа на музей: незаконченные картины, обычно повернутые к стене, были поставлены лицом к свету, эскизы и этюды в гипсе, молотки, скальпели убраны на стеллажи и в ящик, с мраморных блоков, со старых скульптур была сметена пыль, пол, заляпанный красками, подметен. И этот порядок, наведенный Демидовым, вносил нечто обновленное в перенаселенную картинами мастерскую. Сияние, блеск и искристость радостной солнечности на траве, на листьях и в воде; чернильные тени и прозрачность осени; октябрьское небо, грозно нависшее громадами туч над крышами предвечерней Москвы с редкими огнями в окнах; толпа мокрых зонтиков на автобусной остановке; горящий Белый дом, из окон которого вверх и в стороны черным траурным распятием расползался дым, и сквозь него просвечивало что-то белое, еле уловимое, скорбное, как туманный лик Христа; внизу — танки на мосту, рывки огня из поднятых стволов; люди, исполинским вихрем наклоненные в одну сторону, в страхе и гневе бегущие мимо баррикады по лужам крови, мимо растерзанных автоматными очередями убитых; тусклое утро перед дождем, улица Москвы, колонна машин и бронетранспортеров, дымящая походная кухня, на прицепе металлическая бочка с крупной надписью «вода». В машине — сонные, тупые, ничего не выражающие лица солдат. И опять россыпь пейзажей: солнце, сугробы, иней, мучительная синева февральского неба, апрельская капель с крыш; знойный день, утонувший в озере сосновый бор с песчаными обрывами, поросшими могучими корнями. Вблизи пейзажей — портреты, лица простые, твердые, утонченные, застенчивые, погруженные в себя мудрые лица стариков и ясные, словно солнечные зайчики, лица детей, бронзовые и мраморные бюсты Жукова, Королева, Шолохова. За бюстами — прелестная мраморная статуя обнаженной девушки строгой красоты, с поднятой головой, с заложенными за спину руками, статуя, которую Демидов наотрез отказывался продавать в музеи по причине, о которой догадывался Андрей, — натурщицей была молодая любовь деда, его ученица, ставшая женой… Он был пристрастен к этой работе, и ни знаменитый «Достоевский», мыслитель, скорбящий по всему неоплаканному миру, ни поднебесный духом «Сергий Радонежский», ни божественная «Уланова», изваянная как летящее между небом и землей колдовское перышко, ни патриций духа «Иван Бунин», ни «Петр Первый» с непрощающими глазами сурового властителя и руками молотобойца в перстнях — ни одна из этих скульптур не была ему так близка, как «Девушка с поднятой головой». И думалось Андрею, что здесь было незабвенное, давнее, как невозвратная молодость деда. Однако последняя работа, названная «Катастрофой», которую Демидов начал с конца восьмидесятых годов и все не заканчивал, притягивала его не меньше, не отпускала, одержимо привязывала его — и тут чувствовалось что-то пугающее Андрея. «Пока пишу эту картину — живу и катастрофа не произойдет. Как только закончу — умру и произойдет катастрофа. Не в том дело, что она может быть по исполнению гениальной, а в том, что в ней — я».

«Катастрофа», занимающая половину стены, была занавешена. Картина эта казалась Андрею давно полностью законченной, Демидов же время от времени подолгу простаивал перед ней с палитрой, отходил, подходил, разглядывал вблизи и издали, справа и слева, иногда делал мазок, отбрасывал кисть, садился к столу, закуривал, погружал пальцы в изжелта-русую бороду и так сидел подолгу. Что не доделано в «Катастрофе», нельзя было понять, но порой Андрей замечал: что-то менялось в картине, становилось грознее, трагичнее, необратимее. И появлялась мысль, что гораздо большее стояло за дорожной катастрофой, за гибелью в осенней ночной грязи мужчины и женщины, олицетворявших род человеческий, его начало и конец под колесами неумолимого рока в образе раскоряченной чудовищным крабом грузовой машины, убившей в каком-то безумстве, на пустынной полевой дороге, саму жизнь.

Демидов курил и маленькими глотками отпивал из бокала коньяк, смешанный с боржомом, поводя воспаленными глазами по неисчислимым пейзажам на стенах, и прикрывал веки в неизбывной усталости. Андрей не впервые догадывался, что дед не очень здоров, что только самолюбивая натура держит его на ногах, показной бодростью умело скрывает недомогание, поэтому выглядит на людях молодцом, подкрепляясь коньяком или водкой, что вовсе ему не в пользу. И Андрею вдруг стало жаль деда с его неутомимой «светосилой» (по определению Василия Ильича), громогласностью, дерзкой издевкой над недругами или малоприятными людьми, с его усилиями сохранить то, что нельзя вернуть из прошлых лет.

— Устал, наверное, дедушка? — растроганно проговорил Андрей и, нарушая отношения, заведенные между ними, обнял его за плечо, теплое, крепкое не по-стариковски. — Пожалуй, коньяк сейчас не нужен?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже