— Она была привязана к животным и цветам, а не к людям. Если ей* и было отпущено немного нежности, вся она досталась моей сестре Агнессе. Агнесса умерла рано. Мать любила звать ее «Герли» — это ее девичья фамилия[200]
. Как-то на Фицрой-Скуэр попала под машину кошка. Вокруг сразу образовалась небольшая толпа. Мама видела все из окна. И вот она появилась на пороге, с ошеломляющим достоинством прошла через толпу, взяла кошку на руки и, провожаемая изумленными взглядами, скрылась в доме… Когда я стал побогаче, я начал давать ей ежегодно четыреста фунтов и присоветовал купить машину, или ложу в «Ковент-Гардене», или любое другое роскошество до вкусу — я все оплачу. Она отказалась и от машины и от ложи… Занялась спиритизмом, потому что хотела общаться со своей дочерью Агнессой. Пресытившись Агнессой, безуспешно пыталась вызвать дух своего супруга; потом пришла очередь Вандалера Ли. Этот был ей пара, и с его духом ей повезло больше. В конце концов она стала общаться с отцом Джоном, и этот контакт не обрывался до самой ее смерти. Незадолго до ее смерти я спросил, был ли отец Джон реальным лицом или одним из ее призрачных образов. Она отвечала, что это весьма реальное лицо — монах-бернардинец, живший за шесть тысяч лет до рождества Христова[201].Шоу был несколько обеспокоен тем, что у него на руках выступили темные пятна и врач приписал это старости. «А я, — сказал он, — их и не замечал!» Ему хотелось повторить пример Софокла и написать пьесу в девяносто лет. Он только не знал, о чем писать. Через всю жизнь он пронес любовь к музыке, и я предложил ему написать пьесу о Бетховене.
— Бетховена я уже отобразил в «Любви артистов».
— И прескверно!
— И прескверно.
— Напишите тогда пьесу о себе самом. Вы ведь куда интереснее своих исторических героев.
Он улыбнулся:
— Все мои пьесы написаны обо мне самом… и моих друзьях.
— К кому из ваших друзей вы были привязаны больше всего?
— «Привязан» — не то слово. Мне нравилось быть в их обществе, но, расставшись с ними, я не скучал.
— Ну, тогда спрошу иначе: с кем вам больше всего нравилось бывать?
— С самим собой.
Я все же не отставал, добиваясь признания, и вытянул из него имя Грэнвилл-Баркера, а потом сам подсказал имена Уильяма Арчера и Сиднея Уэбба. Это дало мне основание заключить, что самым счастливым временем его жизни были 1904–1907 годы, когда его пьесы покорили Лондон, а в главных ролях на сцене Придворного театра выступал Грэнвилл-Баркер.
Мы с женой давно спорили о том, чему отдать предпочтение в деятельности Шоу: жена видела его главное достижение в устной и письменной защите социализма, я же считал, что ему надлежало весь свой талант без остатка отдать театру. Жена спросила теперь у Шоу, что он считал более важным вкладом в культуру — свою пропаганду или свои пьесы. Вот ответ Шоу:
— Пропаганда каждому по плечу, а мои пьесы не мог написать никто другой. Написать их был мой долг — они часть моей натуры.
Жена ожидала другого ответа, но не добилась ничего, кроме признания, что время, ушедшее на «Справочник для образованной женщины», могло быть с большей пользой потрачено на сочинение пьес.
— Но на небесах, — упорствовала моя подруга, — какой род вашей деятельности заслужит, по-вашему, высшей оценки господа?
— Если бог вздумает выставлять оценки за мою деятельность, я не поручусь за наши с ним дальнейшие отношения.
ШОУ ДИКТУЕТ СВОЙ НЕКРОЛОГ
Би-Би-Си попросила меня составить и записать на пленку некролог Шоу, который в надлежащий момент будет передан по радио. Я зашел на Уайтхолл-Корт поговорить с Шоу на эту тему. «Но, черт возьми, я же еще жив!» — воскликнул хозяин. Чуть позже он подобрел: прочел, что я набросал, сделал несколько замечаний. Между прочим, сказал: «Нужно напомнить о том, что я снабдил больших актеров большим современным репертуаром, с которым может сравниться только шекспировское наследие».
Он был недоволен одним: я уделил недостаточное внимание его вкладу в науку и социологию. По моей просьбе он сам продиктовал недостающую часть некролога. Поразмыслив, я не стал включать это в окончательный текст[202]
. Привожу здесь продиктованное целиком, как это было изложено самим Шоу:«Когда Шоу задавали вопросы, касающиеся его славы, он отшучивался: «Слава? Какая слава? У меня их было пятнадцать штук». Он серьезно, с жаром доказывал, что является пионером в науке, а в лаборатории никогда не работал, потому что презирал лабораторную стряпню. Лабораторией ему «служил весь широкий мир, где ничто не подвластно его контролю, разве что собственный ум, да и то в самой незначительной степени».