Но на этот раз все было не так, как всегда. Пролетели сентябрь, октябрь и ноябрь. Молчание. Мне казалось, что декабрь – подходящий месяц для возвращения, и я считала дни с суеверной надеждой: на Рождество все устраивают себе выходные, даже внедренные агенты и террористы спешат освободиться от дел, сроки операций отодвигаются, многие позволяют себе передышку, чтобы провести эти дни как положено и по-человечески; у палачей и их жертв тоже есть семьи, которым они нужны; вернее, первые не хотят возбуждать подозрений и привлекать к себе внимание, а вторые ведут обычную жизнь и редко когда догадываются, что могут стать жертвами. Конечно, повсюду есть одинокие люди, кого никто не ждет и не зовет в гости, кто никуда не спешит и для кого эти дни ничем не отличаются ото всех прочих в году, такие люди прячутся в какой-нибудь далекой деревенской гостинице, чтобы казалось, будто они тоже поехали домой, к родным. Я надеялась, что Томас таким не стал и так себя не поведет, где бы он ни был – в Ирландии, Шотландии, Израиле, Палестине, Сирии, России, или в Чехословакии, или, может, в Аргентине, которую все еще не рискует покинуть из соображений безопасности. Но все это было лишь обычными моими надеждами, а скорее даже фантазиями.
Я думала, что он хотя бы позвонит, чтобы поздравить нас, чтобы успокоить меня, чтобы узнать, как дети и не совсем ли забыл его Гильермо. У Элисы пока еще никаких воспоминаний не было. Но декабрь шел к концу, а Томас не подавал признаков жизни, и я впала в полное отчаяние. Если не сейчас, то когда? Так могут пройти и зима, и весна, и опять лето, а потом опять осень – почему бы и нет? Теперь я не только смотрела на телефон, желая позвонить в Форин-офис, но и много раз набирала номер. Однако после двух-трех гудков, а иногда и услышав слово Hello,
в страхе и раскаянии бросала трубку, ничего не сказав и не спросив. И в голове у меня тотчас начинало звучать своего рода заклинание против самых ужасных страхов: “Если я не даю о себе знать, значит, не могу. Если прошло слишком много времени, не беспокойся. Сколько бы ни прошло”. Да сколько же еще должно пройти? Иногда заклинание срабатывало в обратном смысле: а вдруг он не давал о себе знать, потому что его нет в живых, а вдруг он еще и это хотел тогда сказать? Знавший всё и всех Уолтер Старки умер несколько лет назад, но Джек Невинсон, отец Томаса, мой свекор, был жив, хотя уже не работал ни в посольстве, ни в Британском совете, так как накануне своего семидесятилетия вышел на пенсию. Томас был младшим из его детей. Чтобы совсем уж не бездельничать, Джек согласился вести занятия по фонетике на том же отделении английской филологии Университета Комплутенсе, где работала и я, пока то ли по болезни, то ли взяв творческий отпуск, точно не знаю, отсутствовал другой обиспанившийся англичанин, замечательный Джек Кресси Уайт, бывший когда-то и моим преподавателем. Поэтому в тот год со свекром я чаще встречалась в факультетских коридорах, чем у себя или у него дома, куда часто забрасывала детей, хотя сама никогда там надолго не задерживалась, чтобы избежать разговоров про Томаса, главным образом нас и объединявшего. Но теперь я как раз хотела поговорить с Джеком о Томасе, прежде чем отважусь побеспокоить Рересби, который небось и не помнит меня, то есть прежде, чем опять суну нос не в свое дело. И я спросила Джека, не можем ли мы с ним побеседовать – лучше без детей и без его жены Мерседес, матери Томаса. Он привел меня в кабинет мистера Уайта, который остался в распоряжении Джека на время отсутствия хозяина, и пригласил садиться, как если бы я была его студенткой или коллегой, а не невесткой, – иначе говоря, он вел себя сдержанно или даже стеснительно. У него были голубые чуть навыкате глаза, седые волосы, большие залысины и очень розовая кожа, усеянная ямочками, самая глубокая из которых украшала подбородок; он сразу внушал доверие, а лицо выдавало природные наивность и доброту, не утраченные с годами. Казалось, он не умеет обманывать и не способен даже просто соврать в разговоре. Джек учился в Оксфорде (в Пемброк-колледже) и там довольно близко сошелся с Толкином, его другом Клайвом Льюисом и с Исайей Берлином, хотя с двумя первыми его разделяла солидная разница в возрасте, но он редко рассказывал какие-нибудь истории про них и не кичился тем давним знакомством.– Слушаю тебя, дорогая Берта, – сказал он по-испански, хотя нашим языком полностью так и не овладел, несмотря на долгую жизнь в Мадриде, и говорил на нем с сильным акцентом, как ни старался от него избавиться.
– Джек, прошу тебя, скажи мне правду. Ты что-нибудь знаешь про Томаса? – спросила я.
Он вроде бы искренне удивился и ответил по-английски, видимо, чтобы отдохнуть от неподатливого испанского: