Более того, мы полны желания мчаться вперёд, не ограничивая себя ничем, и в то же время движемся по колее. Этого противоречия никогда не следует упускать из виду. Вот тут-то и зарождается то, что именуется нашей трагедией. Макбет – здесь сомнений нет, но даже и такие персонажи, как Кохару и Дзихэй[44], в конце концов, превратились в паровозы. Возможно, Кохару и Дзихэй не обладали столь могучими характерами, как Макбет, но во имя своей любви очертя голову помчались вперёд. (Принципы трагедии, как её понимают на Западе, здесь, как ни прискорбно, неприменимы. Трагедии создаются людьми, а не эстетами.) Эта трагедия из-за неясности мотивов, которыми руководствуются герои (не исключено, что выяснение мотивов нежелательно и для непосредственных участников трагедии), в глазах непосвящённых будет выглядеть так, словно эти герои ради забавы мчатся вперёд, ради забавы останавливаются или же терпят крушение. И тогда трагедия превращается в комедию. Таким образом, комедия – это трагедия, не вызвавшая сочувствия непосвящённых.
В общем, мы, и взрослые и дети, все без исключения, – паровозы. Я, например, ощущаю себя устаревшим паровозом 32‒36 с высоченной трубой. Паровозом, установленным на поворотном круге.
Однако как тормозит движение этих паровозов общество определённой эпохи определённой страны и наши предки! Я всё время ощущаю тормоз и в то же время не могу не ощущать биения пульса машины, не видеть пламени, бушующего в топке. Мы не просто существуем сами по себе. Мы, как паровозы, заключаем в себе многовековую историю и, более того, состоим из бесчисленного количества поршней и зубчатых колёс. А колея, по которой мы мчимся вперёд, неведома нам так же, как и паровозу. Возможно, она пройдёт через туннели и мосты. Колея запрещает нам всякую свободу, любое, даже малейшее, отклонение в сторону. Пожалуй, факт этот страшен, но, хотим мы того или нет, он, несомненно, существует.
Каким бы решительным ни был машинист, это не даёт свободы паровозу. Того или иного машиниста сажает на тот или иной паровоз прихотливая воля богов. Однако почти каждый паровоз, пока насквозь не проржавеет, стремится вперёд. В этом и состоит внешняя величавость паровоза.
Каждый из нас – паровоз. Наша работа – не более чем дым и искры, которые мы выбрасываем в небо. Люди, идущие у железнодорожной насыпи, по дыму и искрам узнают, что мчится паровоз. Или что он только что промчался. Дым и искры, если речь идёт об электровозе, можно заменить грохотом. Вот почему мне близки слова Флобера: «Человек – ничто, работа – всё». Религиозный деятель искусств, общественный деятель – самые разные паровозы, каждый, следуя своей колеёй, неизбежно стремительно движется. Как можно быстрее – вот единственное, что их волнует.
Ощущать самого себя всякий раз, когда видишь паровоз, – такое присуще, разумеется, не мне одному. Сайто Рёку писал о вздохах паровоза, с трудом переваливающего через горы Хаконэ: «Ух ты, что за горы, ух ты, что за горы». А паровоз, спускающийся вниз с утёса Усуитогэ, полон радости. Он всегда бодро поёт: «Как высоко Такасаки, как высоко Такасаки». Если первый – паровоз трагедии, то второй, возможно, паровоз комедии.
Заметки в Кугэнуме
Я лежал навзничь на втором этаже гостиницы в Кугэнуме. У моего изголовья друг против друга сидели жена и тётушка и смотрели на расстилавшееся за садом море. Не открывая глаз, я сказал:
– Вот-вот пойдёт дождь.
Жена и тётушка не поверили мне. Особенно жена, которая сказала:
– В такую-то погоду?
Но не прошло и двух минут, как полил необычайно сильный дождь.
Я шёл по безлюдной дороге в сосновом лесу. Передо мной, виляя хвостом, бежала белая собачонка. Глядя на её яички, я почувствовал в их розоватости прохладу. Добежав до поворота дороги, она вдруг обернулась ко мне. А потом явственно улыбнулась.
В песке на обочине дороги я увидел квакшу. И подумал, что она будет делать, когда появится автомобиль. Но это была узенькая дорога, по которой не ездили автомобили. Но я забеспокоился и палкой отбросил квакшу подальше в густую траву.
Среди сосен, одинаково изогнутых по ветру, я увидел белый дом. Он тоже был искривлён. Я подумал, что в этом виноваты мои глаза, но сколько ни присматривался, дом оставался таким же искривлённым. Это было более чем удивительно.
Я отправился в баню. Было около одиннадцати часов вечера. В бане юноша, не пользуясь полотенцем, мыл лицо. Он был щуплый и тощий, как ощипанная курица. Мне вдруг стало неприятно, и я вернулся в свой номер. Там валялся харамаки. Я развязал пояс – это действительно был мой харамаки.
(На этом заканчиваю. Во время пребывания в гостинице Адзумая.)