С другой стороны, в последние полвека особенно остро проявился тренд, заметный еще со второй волны европейской рецепции 1860-х гг.: технологические и хозяйственные заимствования во все большей мере требуют социальных и политических перемен, формирования правовой системы и отказа от командно-силовых методов управления. Россия пока демонстрирует явную неготовность к таким переменам: за каждой волной «либерализации» следует откат: после нескольких десятилетий политических и социальных реформ конца имперского периода наступил большевистский тоталитаризм, после хрущевской «оттепели» — авторитарный застой, после демократизации и перестройки — путинская ревизия. Между тем тысячелетняя логика российских рецепций предполагала неизменность фундаментальных основ государственного строительства: сохранение подчеркнутого единства религии/идеологии и власти; жесткой системы управления; зависимого и беспомощного статуса холопов; имперского по своей сути принципа построения государства. Сегодня сохранять все это «в отдельно взятой стране» возможно, но задача такого сохранения полностью отторгает любую идеологию рецепций (на подсознательном уровне российская правящая элита признает этот факт, постоянно повторяя мантру об «импортозамещении»). Иначе говоря, сегодня вопрос состоит не столько в том, что Россия не сможет дальше развиваться, сколько в том, что она не может использовать для своего развития лучше всего ей известный прием заимствований. Период, на протяжении которых православная авторитарная империя могла развиваться за счет больших рецепций, объективно заканчивается, и именно этим обусловлено, на наш взгляд, нынешнее истерическое состояние отечественных «охранителей».
Противоречивое влияние европейской рецепции на российские общество и государство объясняется, на наш взгляд, тем, что Западная Европа на протяжении всех тех столетий, о которых говорилось выше, развивалась практически в диаметрально противоположном, чем Россия, направлении. В отличие от византийской традиции, здесь утверждался примат рационализма; формировались условия для разделения светской и духовной властей; активно шло становление национальных государств; закладывались основы современных правовых режимов и гарантий личных свобод. В отличие от восточных обществ, ограниченная в пространственном отношении Европа ориентировалась на океаническую экспансию с тех самых пор, как Россия начала активное продвижение в Евразию; не в пример монголам, акцент в этой части мира делался на гласное составление и интерпретацию законов; светские государственные институты возникали не на основе религиозной толерантности, но в огне реформаций и межконфессиональных войн. Несмотря на территориальную и этническую близость, Европа сформировала опыт, который крайне сложно было бы применить к России, если предполагать, что в рамках этой рецепции российские общество и государство надеялись сохранить свою особую идентичность.
Проблемность европейской рецепции для России обусловливалась также и тем фактом, что обе предшествующие рецепции на определенном временнóм этапе «наслаивались» на периоды естественного упадка их «доноров», что обеспечивало Руси/Московии условия ощущения себя преемником этих культур или победителем соответствующих государств. Стремительность и успешность европейской рецепции в XVIII — начале XIX века, на наш взгляд, обеспечивалась пусть и неосознанным, но ощущением того, что Россия может и в этом случае повторить прежнюю «траекторию». Технологические и экономические успехи этого периода, а также масштаб территориальных приращений на западе со времен начала Северной войны до присоединения Финляндии вполне могли быть основанием для предположения о том, что Россия способна превзойти своих учителей и добиться доминирования на континенте. В таком контексте уже через сто с небольшим лет после начала петровских реформ могло стать понятно, что тренд не сможет быть воспроизведен: отставание 1830–1850-х гг. стало первым знаком «исторического сбоя», который дала модель глобальных заимствований. России фактически пришлось не то чтобы отмечать победу над своими учителями, но идти к ним на выучку во второй (с 1860-х по 1900-е гг.) и даже (начиная с 1920-х гг.) в третий раз. Все остальные «метания» России по отношению к Европе были вторичными; упадок Запада[287]
, который так хотели увидеть в Москве, всякий раз оказывался ложным, и Европа — побежденная, униженная и порой даже поделенная — восставала к новым успехам так, как не могли «ожить» ни Византия, ни империя монголов. И чем более очевидной становилась «живучесть» нового донора/соперника, тем меньше оставалось у России как шансов его опередить, так и желания в полной мере перенимать его установления и практики.