"Томительно, но не грубо свистит вентилятор в коридорчике: я заплакал (почти): "да вот чтобы слушать его – я хочу еще жить, а галвное
Конечно, сказано по-разному. У Набокова ироничная и гладкая «закругленная» речь, у Розанова какой-то сумбурный и нелепый, но «схвативший за волосы» афоризм. Но тема одна. И душа одна. Все творчество Набокова, как и Розанова, есть разворачивание единого «зияния», несмотря на внешнюю калейдоскопичность. Отдельные мысли Розанова сливаются в нашем сознании, цельная проза Набокова очень правильно и по-русски распадается в сознании читателя на отдельные мнения, и, главное, и в том и в другом случае затрагивается русская душа, прорывается кора слов.
Я похож на Розанова и он мне близок. (473)
Но что общего между мной и Набоковым? Казалось бы, ничего. Если взять наиболее содержательный отрезок его жизни – русский, то сравнение прямо комично. Мне и представить немыслимо его мир (485) – мир высшей петербургской аристократии с английскими гувернантками, английскими детскими книжками, английскими молитвенниками и даже мылом тоже из «английского магазина».Между нами пропасть не только социальная, но и политическая. Он любил отца, одного из основателей кадетской партии:
«В 1922 г. в берлинском лекционном зале мой отец заслонил Милюкова от пули двух темных негодяев, и, пока боковым ударом сбивал с ног одного из них, был другим смертельно ранен выстрелом в спину…»
А для меня как раз убитый и есть «темная личность». Иуда.
И чисто физиологическая сторона жизни Набокова мне тоже чужда. То, что у меня естественно, у него аномально (цветовое восприятие звука, галлюцинации, бессонница), а там, где он нормален до пошлости, у меня некоторые «странности» (490)
. Но прочтя «Другие берега» я почувствовал где-то внутри, у сердца, близость.«И все я стою на коленях – классическая поза детства! – на полу, на постели, над игрушкой, ни над чем. Как-то раз, во время заграничной поездки, посреди отвлеченной ночи, именно так я стоял на подушке у окна спального отделения: это было, должно быть, в 1903 г., между прежним Парижем и прежней Ривьерой, в давно не существующем тяжелозвонном поезде… С неизъяснимым замиранием я смотрел сквозь стекло на горсть далеких алмазных огней, которые переливались в черной мгле отдаленных холмов, а затем как бы соскальзывали в бархатный карман… Загадочно-болезненное блаженство не изошло за полвека, если и ныне возвращаюсь к этим первичным чувствам. Они принадлежат гармонии моего совершеннейшего, счастливейшего детства… в смысле этого раннего собирания мира русские дети моего поколения и круга одарены были восприимчивостью поистине гениальной, точно судьба в предвидении катастрофы, которой предстояло убрать сразу и навсегда прелестную декорацию, честно пыталась возместить будущую потерю, наделяя их души и тем, что по годам им еще не причиталось. Когда же все запасы и заготовки были сделаны, гениальность исчезла, как бывает он с вундеркиндами…»
Набоков не понимает, что гениальное детство – это не привилегия русских детей «определенного времени и круга», а вообще свойство русской души. Гениальные дети – это и есть лучшее название для русских. Гениальные дети и тупые, злые, оглушающе бездарные взрослые.