Читаем Бесконечный тупик полностью

Русский талантлив, поскольку сохраняет связь со своим детством, со своим бессознательным и бессловесным "я", в немом восторге, «на коленях» смотрящим на мир сквозь стекло ночного вагона. Об этом же чувстве говорит и Розанов, человек другого поколения и круга, но человек, как и Набоков, русский:

"Темы? – да они всем видны, и по существу, черт ли в темах. «Темы бывают всякие», – скажу я и на этот раз цинично. (Никто из моих критиков) не угадал моего интимного Это – боль: какая-то беспредельная, беспричинная, и почти непрерывная. Мне кажется, это самое поразительное, по крайней мере – необъяснимое. Мне кажется, с болью я родился: первый ее приступ я помню задолго до гимназии, лет 7-8: я лежал за спинами семинаристов, которые, сидя на кровати и еще на чем-то, пели свои «семинарские песни»… едва звуки коснулись уха, как весь организм мой, весь состав жил как-то сжался во мне: и, затаив звуки, в подушку и куда-то, я вылил буквально потоки слез: мне сделалось до того тоскливо, до того «все скучно», дом наш, поющие, мамаша… Это были мистические слезы – иначе не умею выразить… Это примыкает к боли. Боль моя всегда относится к чему-то далекому; точнее: что я одинок, и оттого что не со мной какая-то даль, и что эта даль как-то болит, – или я болю, что она только даль(502) Тут есть «порыв», «невозможность» и что я сам и все «не то, не то…»

Набоков, говоря о «гениальном детстве», в сущности забыл добавить: "гениальная тоска русского детства". Внутренний трагизм и нигилизм жизни был у него выведен во вне, в хрустальные ностальгические сны. Внутреннюю трагедию своей личности он стал постепенно воспринимать внешне, как следствие потери отца и отечества, а чувство заброшенности в мир и в мире трансформировал в заброшенность в захолустье берлинской эмиграции. Поэтому он и локализовал опыт внутренней тоски и томления лишь на своем поколении и в своем круге. Но это не так. Детство Набокова ничем не отличается от провинциального детства Розанова или современного «пионерского» детства. (511) Я не знаю как еще сказать об этом, но мне это так ясно, так понятно…

В «Других берегах» есть удивительный эпизод. Набоков вспоминает годы, проведенные в Кембридже, где он кроме всего прочего играл голкипером в университетской команде. И часто во время матча, когда игра перемещалась к воротам противника, Набоков прислонялся к штанге ворот

«и думал о себе, как об экзотическом существе, переодетом английским футболистом и сочиняющим стихи на никому неизвестном наречии, о заморской стране».

Эта фантастическая картина: русский поэт и прозаик, «переодетый английским футболистом», расслаивается на два символа: символ несоответствия внешнего и внутреннего в русском характере и символ абсолютной неизменности внутреннего мира. Поэтому этот кембриджский студент 20-х годов мне до странности близок. Ведь я тоже чувтсвую себя в кого-то переодетым и играющим в другой стране в какую-то дурацкую и нелепую игру. И все равно я закрываю глаза и вижу свою безнадежно потерянную Россию. Набоков так и остался Володей Набоковым, «русским мальчиком». Его фантасмагорическая судьба ни капельки его не затронула. А если затронула бы, навалилась всей массой переживаний, то не было бы Набокова, как русского не было бы. Он скорлупой творчества защитил свое гениальное русское детство. И этой своей замкнутостью он мне ближе Розанова. Но Розанов милей.

В 13 главе воспоминаний Владимир Владимирович пишет о своей встрече с Буниным. Бунин, как известно, притворялся французом, а Набоков – англичанином. Поэтому разговора не получилось.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже