В глазах Миши проглянула сердитая ирония. Максим не смог ответить ничего путного. Он был сбит с толку логикой рассуждений: Бесхлебнова и, стараясь перевести разговор на другое, спросил:
— А за что ты орден получаешь?
Миша потупился, махнул рукой:
— Э-э… долго рассказывать…
— Но все-таки… — Максиму было очень любопытно, что же совершил этот парень, с виду такой простой, скромный и медлительный, даже чуточку увалень. — Расскажи.
Бесхлебнов на минуту задумался, лицо его сделалось серьезным, ясные до этого глаза затуманились, взгляд стал каким-то отсутствующим.
— Что ж… Рассказать можно. Тебе это, пожалуй, будет полезно знать. Распространяться, как из Москвы уезжал, не буду. Приехали на место… Выгрузили нас среди степи — ни тебе жилья, ни кола, ни кирпичика. До ближайшего районного центра — сто двадцать километров. Одни юрты пастушеские дырявые стоят, в них мы и приютились. Ни воды тебе, ни топлива. Руководители встретили нас с музыкой, со знаменами, а о строительных материалах не позаботились. Снаряжайте, говорят, тракторы в районный центр за лесом, стеклом, гвоздями и все такое прочее. А уже сентябрь — по ночам зуб на зуб не попадает, дождики хлещут. Хлопцы и девчата попростуживались. Некоторые, кто послабее, уже готовы поворачивать оглобли. Но тут приехал один из района, прискакал верхом на коне, всем обличьем на Чапаева похож, командирует меня и напарника в райцентр с трактором за лесом. А тут полили дожди, дороги развезло. До райцентра мы еще добрались кое-как за пять суток, а обратно с прицепом не хватает духу. Застряну где-нибудь в степи на всю ночь, цокочу зубами, как волк, думаю: да на черта мне все это сдалось? Убегу обратно в Москву. Пропала, решаю, моя молодая жизнь. Работал я на заводе, горечка не знал, а тут погибай ни за что ни про что. Сознаюсь, поганые были у меня мыслишки. А как утречко забрезжит, солнышко проглянет, я колеса в прицепе подрою, опять на трактор — и пошел дальше. Десять суток пробивались мы с лесом, стали похожи на чумазых чертей, а когда подъехали к лагерю, ребята обрадовались и испугались: не узнали ни напарника, ни меня — черный я, бородищей оброс, одни глаза блестят. А новый Чапаев этот — настоящая фамилия его была Коротких — сибиряк, схватил меня и чуть не задушил от радости, верное слово. Вот каково, брат! Ну, тут взялись ребята за топоры да пилы, только щепки полетели. Четыре домика сварганили за месяц, поставили печи, — обосновались, перезимовали. Потом все стало к нам прибывать — и тракторы, и плуги, и сеялки, и комбайны, радио, электричество из района провели… Я тамошней земли своим трактором за одну весну чуть ли не две тыщи гектаров вспахал… Как только лето пришло, тут такая благодать началась. Окрепли все, как дубки, загорели, обжились… А какая пшеница потом вымахала, если бы ты видел, Максим! Глядишь на нее, а она волнами, волнами, как желтый шелк, верное слово. И конца ей, матушке, не видать. Ох, и уродилась же она в том году! Поработали мы здорово! Ну, а как орден и за что — тут уж я не могу сказать, правительству оно виднее.
Максим чувствовал, как то, о чем говорил Миша, волнует и зовет его куда-то на большой простор, к еще не узнанному и заманчиво-суровому миру, в котором рождаются такие люди, как Бесхлебнов, где вырабатываются сильные и мужественные характеры.
Уносясь воображением далеко за пределы Москвы, за синие, манящие горизонты, он с недоумением спрашивал себя, почему раньше сердце его было глухо ко всему, о чем сейчас рассказывал Бесхлебнов? Ведь он и о целине знал, и газеты читал, и не раз по радио слушал рассказы о героических подвигах целинников, но только безыскусственный рассказ Миши по-настоящему взволновал его.
Максима угостили портвейном «три семерки», после чего он пил чай с вишневым вареньем и ел какие-то, казавшиеся ему особенно вкусными, хрустящие на зубах ватрушки. Потом Миша стал показывать фотографии отца, токаря, погибшего во время Отечественной войны под Москвой. На одной фотографии Бесхлебнов был снят у станка еще до войны — обыкновенное, каких много, худощавое, тронутое морщинами лицо, аккуратно подстриженные жесткие усы, прямой, чуть напряженный взгляд; на другой, по-солдатски вытянувшись, стоял похудевший человек в необмятой, видимо только что полученной шинели, в больших кирзовых сапогах и в надвинутой на глаза каске.
Показывая эту фотографию, Миша сказал: