Что касается его клиентов, то десятки и десятки их прошли передо мною, все они совершенно официально занесены были в соответствующие файлы, и файлы эти могут быть представлены в любой момент – по соответствующему запросу, скажем, Налогового управления. Десятки и десятки, главным образом, мам и бабушек со своими отпрысками… Попадаются среди них и папы с дедушками, но это вариант более редкий, почти экзотический. Жадные родительские глаза в жадном ожидании чуда сегодня, сейчас, желательно в середине сеанса… Испуганные детские, испуг в которых так быстро и трогательно заменяется испуганным интересом, а потом и обстоятельной деловитостью, и вот перед тобою сосредоточенно сопящий пацан, словно занятый каким-нибудь сногсшибательным, чудесно пахнущим, новым с иголочки дареным конструктором… И вечный страдальческий вопль: ну почему же нельзя девочку?!!
Он и сам не знает толком, почему он не может работать с девочками. С девочками, с девушками, с матронами… Он сказал как-то (не мне, но в моем присутствии), что видит людей как бы на просвет – прожилки, сложнейшая ячеистая структура, нити, шевелящееся цветное с богатыми оттенками сложно организованное месиво, но совсем не видит женщин: они для него все, как сплошные терракотовые, бирюзовые, графитовые, малахитовые сосуды – они непрозрачны, хотя и невероятно, почти божественно, красивы… Но: любоваться – да, работать с ними – нет. И это при том, что родители девочек особенно – невероятно, удивительно, неправдоподобно! – настырны…
Он скромен. Этого у него не отнимешь. Он невысокого о себе мнения – и на словах, и на деле. Величайшим и непростительным грехом своим он считает лень и категорическое неумение заниматься тем, что ему неинтересно. Когда я пристаю к нему в том смысле, что надо, мол, наконец и поработать, он отвечает мне из Екклезиаста: “Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастья размышляй…” Но на самом деле, он так не думает. Просто налетающие приступы творческого ступора мучают его, словно какая-нибудь экзема – от которой не умирают, но и никогда не вылечиваются до конца.
Я знаю, он не любит думать об этой своей экземе. Ему скучно и тошно об этом думать. Ему (как мне кажется) вообще – и уже довольно давно – скучно и тошно существовать. С тех пор, наверное, как он пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что эти приступы теперь – навсегда… Это, по-моему, единственное, что страшит его и беспокоит по-настоящему.
Он, наверное, и сам не помнит уже, когда это произошло впервые и окончательно. Наверное, это было как открытие в себе семени смерти: вдруг понимаешь впервые и окончательно, что ты смертен и ждать осталось не так уж и долго – ну, пятнадцать лет, ну, двадцать… А ведь только вчера ты полагал себя (а значит, и был) бессмертным! Что такое двадцать лет жизни по сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы… разовые взрывы… счастливые пароксизмы вдохновения, сделавшиеся отвратительно редкими, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое сотрясало тебя еще совсем недавно, какой-нибудь десяток лет назад… Ощущение беспредельного всемогущества. Ощущение Бога в груди – вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь – с некоторых пор – не бывает больше никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь, как встарь, догнать уходящий автобус…
Я вижу, как желчно завидует он людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только этого захотелось. Художникам завидует. Музыкантам. Акробатам. Захотелось акробату сделать сальто назад – напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги – прочно и точно, как влитой. Или – ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть… Главное – в тот самый момент, как только тебе захотелось… пришло в голову… зачесалось… Несколько раз он при мне (по разным поводам) повторял: “Я знаю, почему так много людей охотно занимаются колкой дров – по крайней мере, сразу видишь результат своей работы…”. Это не его слова, это цитата, я только не помню, откуда.
И он очень сочувствует сочинителям всех родов. Потому что сочинительство – это изобретение не существовавшего без тебя, до тебя и помимо тебя. Изобретение, повторяющееся вновь, и вновь, и вновь – в конечном счете открытие знания о человеке, который перед тобой – сидит и ничего не понимает, только глаза на тебя таращит, и в голову даже не берет, что все уже СЛУЧИЛОСЬ, что ты видишь перед собою уже не его, глазами лупающего, не оболочку его бренную, а суть, подноготную, душу. Сущее его и будущее, на многие годы вперед, аминь…
Я, как вы видите, постепенно приближаюсь к главному, к его работе, приближаюсь как бы по неуверенной шатающейся спирали, приближаюсь, новее никак не могу приблизиться, потому что не знаю, как поточнее о ней рассказать.