Масуд едва не прибавил, что сейчас в саду его ждет Дильдор, но Трошин без того был сердит, не стоило его раздражать, да и вряд ли Дильдор все еще ждет его у арыка, где они условились встретиться с началом гулянья. Оно кончалось. Люди расходились. Устали, а завтра — своя работа, поля.
Три девушки двигались навстречу, щебеча о чем-то. Масуд с Трошиным отступили в тень от дерева, улицы в кишлаке не освещались, и легко было спрятаться. Стало слышно, как девушки переговаривались:
— А учителя не было.
— Так жалко! Я думала, он споет.
— Он работал больше всех. Утомился.
— Ну да! Укрылся где-то с Дильдор, ее тоже не было, — добавила самая смешливая.
«Оборвать! — подумал Масуд. — Трошин прав: оборвать эту любовь. Нет Дильдор. Уже говорят о нас. Позор… Оборвать! — приказывал он себе. — Особенно после сегодняшнего… Смешно — любовь. Все ясно. Трошин прав!» — повторял он.
— Может быть, у меня затмение… Может быть, он в своем доме… — проронил Трошин, когда они подходили к сельсовету.
— Вряд ли. Слишком рискованно. Ты прав.
А еще думалось: тогда Дильдор должна бы прибежать, прилететь, сказать, что брат появился… Прилететь? Выдать брата? Ты в самом деле с ума сошел, Масуд. Все! Он не пойдет к Дильдор даже для того, чтобы сказать одно это слово: все. Будет каждый день здороваться с ней, как с обыкновенной девушкой, курсанткой. Ничего объяснять не придется, потому что это само собой и означит конец.
— Сходи в сад, осмотри на всякий случай. Только обязательно возьми с собой кого-нибудь, например Кадыра-ака. Пока я позвоню Саттарову и буду разговаривать с Исаком-аксакалом, ты сходи.
— Хорошо.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
У человека нет счастливее того дня, когда разрывается тяжкая цепь одиночества. Казалось, ты обречена на него, молодая, а живешь, как в могиле, без доброго людского слова и привета, даже взгляда, и вдруг… находишь друзей, работаешь вместе с ними, смеешься, слушаешь песни и даже сама… сама поешь!
Столько дней, столько месяцев, столько лет носила камень на сердце, а вот — от него не осталось и следа. Когда Масуд во время хошара пел о горянке, которая гордо вырвалась из внутреннего двора, как из клетки, окруженной земляными дувалами, скинула с лица затемняющий мир чачван и пошла в школу, потянулась к знаниям. Дильдор казалось, что это он пел о ней, для нее сочинил эту песню.
В эти годы она не раз думала о себе, о том, какую страшную, какую несправедливую жизнь уготовила ей судьба, предопределил бог. И только сейчас поняла, что твоя жизнь — это не судьба, не бог, это — ты, ты сама.
После работы она нагрела воды, вымылась вся, оделась перед зеркалом, стоявшим в углу комнаты. И когда одевалась — пела… Она и не замечала этого, но мать крикнула с веранды:
— Перестань, бесстыдница!
Лишь тогда она заметила, что напевает, и умолкла.
— Иди сюда, — позвала мать. — Ко мне.
Мать смерила ее ненавистным взглядом, как чужая, а ведь это была мать. Ее взгляд подействовал на девушку хуже ведра ледяной воды, которая заливает и тушит самый жаркий огонь. И Дильдор вся сжалась в комок, похолодела.
Как обычно, мать сидела на нескольких слоях одеял со своими четками в руках — у нее не было другого занятия. И дочери велела, тряхнув четками:
— Садись!
С угасающей душой Дильдор тихонько опустилась подальше от нее, а мать желчно сказала:
— Отец в тюрьме — дочка поет. Брата нет — сестренка поет, — и замахнулась на нее четками, но не достала. — Куда разрядилась?
Не пустит она ее сегодня из дома, ни на шаг. Сейчас прикинется умирающей.
— За что вы меня клянете, мамочка? Мне жить хочется. Если отец не виноват — его отпустят. Если брат в бегах, наверно… От кого он прячется? Пусть придет.
— На хошар? — ехидно спросила мать. — Что ты там делала?
— Подметала в роще. Столько сору!
Плечи и грудь матери задрожали, какие-то глухие звуки вырвались из нее. Она пыталась захохотать.
— И Шерходже взять метлу? Улицу мести? Он еще не потерял чести и достоинства, не дождетесь.
— А я потеряла?
— Еще спрашивает…
Неизвестно, что случилось, как будто резкий ветер дунул на последний уголек в душе, и он вспыхнул огнем. Дильдор взбунтовалась:
— Не о чести, не о достоинстве вы жалеете! О потерянном богатстве, будь оно проклято. За богатство всех готовы удушить, отравить, убить. Даже меня!
Но мать не изменилась в лице, ни одна складка на нем не дрогнула, она пропустила ее слова, точно и не слышала.
— В школу ходишь…
— Мне сам Шерходжа велел!
— Зачем?
— А зачем он мне велел?
— За учителем следить! Он тебе приказал это… А ты? Учишься, пишешь, сияя от счастья, по домам бегаешь, если умные женщины пропускают занятия, других в школу гонишь.
— Да! Все учатся, и я хочу учиться. Для этого и открыли школу. Бегаю — меня старостой выбрали!
— Тварь!
Дильдор вскочила.
— Не боюсь я вас.
— Шерходжа предупреждал тебя: пойдешь учиться — убью.
— И Шерходжи не боюсь!
Фатима-биби ударила четками по одеялу.
— Вон! Сегодня же вон из дома!
— И уйду.
— Куда? — насмешливо спросила мать.
— Буду учиться. Буду улицы подметать.
— А есть что будешь?
— Болтушка бедняков приятнее, чем ваш плов.
— А жить где?
— Мне помогут.