Поднимаясь по ступенькам на помост, Литвинцев видел, как загримированный палач налаживает для него петлю и устанавливает под ней скамью. Оттолкнув палача, он сам проверил петлю и крепость веревки, а затем обернулся к поющим тюремным окнам и, перекрывая песню, крикнул:
— Прощайте, братишки! Не плачьте и не теряйте надежды! Помните и верьте: прямо по курсу — свобода!
С мешком в руках к нему кинулся палач. Он вырвал у него мешок и, прежде чем надеть его себе на голову, засмеялся ему в лицо:
— Ну, что, образина, приходилось ли тебе видеть, как умирают русские моряки? Смотрите и вы, подлое царево воинство, — кивнул он в сторону стражников, — такое не повторяется. Это говорю вам я, русский матрос Иван Петров!
Пахнущий мышами и пылью мешок закрыл ему лицо и плечи.
Грохнув, упала выбитая из-под ног скамья.
А песня все звучала, а дождь все лил — мелкий, теплый и сладкий, как весенний березовый сок.
ЭПИЛОГ
Ротмистра Леонтьева мучили страхи. Напрасно убеждал он себя, что с революцией покончено, что руководители уральских боевых дружин либо казнены, либо отправлены на каторгу, а сами дружины рассеяны, напрасно доказывал себе, что теперь-то, в тысяча девятьсот восьмом году, опять, наконец, можно пожить спокойно и безо всяких опасений, что сами по себе все эти страхи его просто нелепы, — никакие убеждения не действовали, никакие доказательства не могли вернуть ему прежней уверенности и власти. На службу и со службы он ходил теперь только в сопровождении нижних чинов полиции, дом его, как и год назад, находился под неусыпной охраной, а в помещении жандармского управления по его настоянию постоянно дежурил наряд городовых: на всякий случай.
Страх терзал душу, обессиливал и изводил, как тяжелая, необоримая и стыдная болезнь, которую приходится скрывать от близких, от сослуживцев и от самого себя, но избавиться от которой уже невозможно.
«Вот покончу с типографией, — говорил он себе, — и вон из этого проклятого города! Пусть будет любая глушь, но только не Урал! С меня довольно. С меня хватит. Бежать, бежать!..»
На службе, обложившись бумагами и отгородившись от улицы каменными стенами и зарешеченными окнами, он немного отходил, сочинял ответы на гневные запросы департамента, разбирал отобранные при обысках письма и записи, допрашивал арестованных. Следы деятельности подпольной типографии были повсюду, но сама она была по-прежнему неуловима. Ни один из арестованных не обнаружил на допросах своей близости к комитету и его технике. Ни один филер не мог пока даже предположительно сказать о ее местонахождении.
А типография большевиков работала. Да еще как! Не так давно уфимский губернатор опять потребовал:
«Препровождаю при сем на рассмотрение Вашего высокоблагородия три экземпляра прокламации под заглавием «Крестьянская газета», №№ 1 и 2 издания Уральского областного комитета Российской социал-демократической рабочей партии, семь экземпляров отчета Уфимского комитета той же партии, один экземпляр резолюций и экземпляр брошюры под заглавием «Песни борьбы», издания той же партии…, адресованные в С.-Петербург… Принимая во внимание, что помянутая выше «Крестьянская газета» до настоящего времени продолжает издаваться и печататься в Уфе, прошу Ваше высокоблагородие не отказать принять со своей стороны действительные меры к скорейшему выяснению виновных и ликвидации сказанной типографии…»
О том, что Уральский областной комитет социал-демократов находится в Уфе, где имеет свою типографию, которой пользуется также Екатеринбургский комитет для печатания газеты «Уральский рабочий», уверенно писали коллеги из Екатеринбурга и Перми.
О хорошо налаженной работе уральской типографии большевиков недавно с одобрением писал центральный орган РСДРП газета «Пролетарий» и даже газета германских социал-демократов «Vorw"arts»! После этих публикаций последовал ряд начальственных разносов департамента. Один из них заканчивался следующим указанием: