Когда Генерал Мороз утвердился в каждом доме, а трубы замерзли, как сосиски, Марья Моревна стала каждое утро рубить в речке прорубь, чтобы наносить воды в дом для супа, но также по секрету и для волос Ксении и Софьи. Я отправилась в подвал, где сложилась совершенно непонятная ситуация. Мне совсем не нравилось видеть нашего Папу Кощея в таком виде, с головой, привязанной заплесневелой веревкой, в трех одежках Ивана Николаевича – для тепла.
– Папа, – сказала я моему папе, – почему бы тебе не выбраться отсюда и не забрать с собой Марью Моревну? У нее даже зрачки теперь – кожа да кости. Разве ты не видишь?
А ты видишь своего брата, Царя Воды, что топчет улицы, спуская своих собак на старух? Так в семье зовут Генерала Мороза, если официально.
Да что ж ты за ледащий муж такой, дурья твоя башка! Звонок училась дерзости у водонагревателя, хотя нахальность не всегда сходит ей с рук.
Я сплюнула, чтобы показать ему, что я об этом думаю.
Когда хлеб был только полухлебом, потому что вторая половина была из березовой коры, а масло было только полумаслом, потому что вторая половина была из льняного масла, я пошла к Марье Моревне, которая каждый день смотрела на ружье у себя под кроватью, как на крест.
– Почему волк должен заботиться, целы ли овцы? – отвечала я моей девочке. – Была бы у меня рука побольше, я бы тебе по носу вдарила. Хватай Кощея за рога и забей на всех остальных.
Если хочешь себя убить, нами не прикрывайся.
Я сплюнула, чтобы показать ей, что я об этом думаю.
В ту ночь она сожгла все книги с чердака, чтобы согреться. Она носила их вниз, одну за одной, потому что Декабрь сожрал всю ее силу. Она запаливала их в печи, а все домашние собирались вокруг и выставляли руки. Последним горел Пушкин, и она плакала, но без слез, потому что без хлеба слезы не текут.
– Я буду помнить все эти книги для тебя, – сказал Иван Николаевич, потому что он любил ее, хоть любовь его была что кусок конины – тупая, жесткая и пережаренная. – Я буду читать тебе их на память всякий раз, как захочешь почитать.
Я ела пепел, медленно, чтобы на дольше хватило. Я вытянула руки к огню вместе со всеми. Снаружи ни ветер, ни пушки не замолкали.
После труб пропал свет, будто горло перерезали. Ах, как это отдалось в моих костях! Мой бедный дом – потроха замерзли, сердце стучит через раз! Когда электричество померкло, я начала харкать кровью.
Расскажу вам по секрету, чем Марья занималась втайне от всех. Каждое утро, когда за окном темень боролось с теменью, она садилась у стола и вытаскивала из кармана пальто яблоко. Она резала его пополам. Половину отдавала Ивану Николаевичу, перед тем как он уходил работать на фабрике арестов. Половину отдавала Ксении Ефремовне, которая половинку свой половинки отдавала Софье. Каждое утро яблоко ярко горело в ее белых иссохших руках. Краснее красного. Она оставляла себе несколько ломтиков от сердцевины, тощих, как куриные косточки, и раньше, чем звезды обходили полный круг по небу, яблоко снова наливалось, целое, как прежде. Звонок даже пожалела, что не ест яблок, право. Марья никогда ничего не говорила. Они вкушали его, как, бывало, вкушали облатку на причастии, не жуя, давая растаять. Она протягивала половинки яблока, как половинки сердца, и даже когда Софья начала забывать те слова, которым уже научилась, полуслепая в своей ледяной колыбельке, она все еще тянулась за кусочком яблока в этот утренний час.