- Я знаю, что говорили обо мне в Институте, когда я неожиданно для всех вышла замуж за Успенского. Говорили плохо. Подумать только: вчерашняя аспирантка выходит замуж за человека старше ее на двадцать лет, через несколько месяцев после смерти его жены, прекрасной женщины, пригревшей эту змею в своем доме, за считанные годы делает головокружительную карьеру, разъезжает с мужем по заграницам... Спорить с этим бессмысленно, единственное, что я могла - вести себя так, чтоб люди видели: если я и карьеристка, то не очень вредная, и не бездельница, торчу в лаборатории с утра до ночи, не пытаюсь вертеть старым мужем, а иногда могу удержать его от опасных поступков. Я не мстила за злословие, и постепенно оно стихло. Не знаю, насколько мне поверили, во всяком случае примирились. Но тебе я хочу сказать, и сказать именно сегодня: Паша был единственным человеком, которого я по-настоящему любила. Любила со всем, что в нем было намешано, с его талантом, властолюбием, скромностью, жестокостью, щедростью, простодушием, цинизмом... Господи, чего только в нем не было! Я была для него женой, помощницей, нянькой, а он для меня всем на свете... Старый муж! Для меня он был единственным мужчиной, единственным любовником, с тех пор, как я с ним, я никогда не могла подумать ни об одном мужчине, а его ревновала ко всем женщинам и даже к девчонкам, ни одна не устояла бы перед ним, если б он захотел. Я знала все его прегрешения, он их не умел прятать, да и блудил он, только когда загуливал, тогда его могла затянуть к себе в постель какая-нибудь баба, сумевшая подыграть ему под настроение. Последние годы он много пил, у него это было заходами, и тогда он исчезал из дому. Он убегал от меня потому, что я ему мешала. Я научилась пить, чтобы быть рядом и перехватывать лишние рюмки, я отбирала у него бумажник с документами и таскала за ним в своей сумочке, я увозила его за город и прятала от гнева высокого начальства, а если я что-то знаю и умею, то это не столько благодаря ему, сколько ради него, как ученый он всегда был выше меня на десять голов и идей у него хватало на десятерых, но как исследователь он кончился, к нашей ежедневной кропотливой работе он был уже неспособен, не то чтобы гнушался, наоборот, он как будто стремился к ней, но всегда ему что-то мешало: представительство, доклады, пленумы, сессии, конгрессы, заграничные поездки, борьба за мир, он уговаривал себя, что сам в ужасе от такой жизни, но я-то знала, что он уже в душе отвалился от лабораторной работы, любит, чтоб ему мешали, и уже не может жить без внешних возбудителей, шума моторов, аплодисментов; я забыла думать, что у меня может быть что-то свое, у меня была одна забота - чтоб его лаборатория не развалилась, и до сих пор мне, вернее нам, это удавалось, мы проводили в жизнь его идеи, ставили его опыты, мы многое доказали и еще больше опровергли, из-за этого мы ссорились, Паша сердился, но тут я не уступала, ведь он сам внушил мне, что опыт, опровергнувший заблуждение, так же ценен, как подтвердивший истину, я это помнила и тогда, когда он начал забывать. Все эти годы я разрывалась между ним и Институтом в постоянной тревоге, а при этом надо было не опускаться, я еще хотела ему нравиться. Все это можно делать, если очень любишь, и я не боюсь сказать это тебе сейчас, сегодня, чтоб у тебя не было никаких сомнений. И никаких иллюзий.
Я молчу, понимая, что она говорит правду. Эта правда приходила мне в голову и раньше как одна из возможных версий. Теперь я вижу, что она единственная.
- А сейчас я отвечу на все твои вопросы, старые и новые, и заодно покаюсь перед тобой. Вероятно, это надо было сделать раньше, и уж во всяком случае не сегодня. По заведенному ритуалу мне полагается сейчас стоять у гроба с черным гипюровым покрывалом на голове, с запухшей бессмысленной мордой, и, может быть, кому-то уже кажется кощунством мое сегодняшнее поведение. Но мне всю жизнь было наплевать на этого кого-то, а нынче особенно, и у меня остался один-единственный критерий - одобрил бы меня Паша или нет. И я верю: одобрил бы. Одобрил, что я не хнычу, не распускаюсь, а делаю то, что он делал бы на моем месте, - борюсь за Институт, за само его существование, и я знаю, он понял бы, почему я не могу говорить с тобой иначе, чем говорю сегодня. Но об этом после. А сейчас ты вправе спрашивать меня о чем угодно, и я готова тебе отвечать, но лучше не спрашивай, я сама все скажу.
Я молчу. Бета закуривает. Руки у нее не дрожат, и она не ломает спичек, но я вижу, как она напряжена. Когда я нервничаю во время операции, у меня тоже не дрожат руки и я ничего не ломаю.