«Что тебе до их шуток, их скоморошества, — говорил он, имея в виду подтрунивающих надо мной сослуживцев. — Они завидуют тебе. Ты хоть страдаешь. А что любовь без страдания? Кооперация на материальной основе — только и всего. Ты бунтуешь — это и есть жизнь. А они живут, как траву жуют». И о моей жене он говорил участливо. Я даже терялся от этих слов. Он говорил, что несчастье быть непонятым — одинаковое несчастье для обоих. «Она страдает, — говорил он. — Просто это другой стереотип терзаний, неведомый тебе. Надо уважать чужой образ мыслей и чувствований». Я ему верил. Но даже ему, даже ему я не решился бы рассказать об этих жутких телефонных звонках. От одной мысли, что мне придется повторять содержание этих разговоров, меня брала оторопь.
Как, впрочем, и разговор с женой мне представлялся сомнительной затеей. Не стану же я ей пересказывать суть этих гнусных измышлений, требовать объяснений на этот счет. Или же поступить иначе: оставить все как есть, перетерпеть, перемолчать это нашествие зла? Внешне самый простой путь — всегда путь, насыщенный неучтенными сложностями. Молчать проще, тут, как говорится, игра без посторонних: один на один с тайной. Весь вопрос в том, сумеешь ли ты превозмочь тайну, сумеешь ли ты молчать. И первый и второй — это пути крайностей. Либо — либо. Значит, существует серединное решение. А если не рассказывать, и не молчать, а как бы случайно, впопыхах назвать несколько имен.
Останется жена безучастной, или вспылит, или покраснеет, или…
Мои поступки удачно продумывались в первой части, то есть реально представлялось именно то, что делаю я. Но это могло быть лишь полуответом на вопрос. Неизмеримо более важной следовало считать реакцию жены и те мои следующие действия, слова, которые должны стать ответом на ее реакцию. А если возмущение? А если слезы? А если отрицание? А если признание?
Боязнь столкнуться с непреодолимым, непосильным моему чувственному сознанию заставляла меня остановить выбор на молчании. Мне казалось, что, выбирая молчание, я лишаю своего соперника перспективы конфликта, на которую он конечно же рассчитывает. Но не только это побуждало меня поступать именно так. Мне подумалось, что, оставаясь непоколебимым в своей уверенности, я охраняю душевный покой жены, нахожу применение своим чувствам, своей любви, которую, как мне казалось, я испытывал к ней. По крайней мере, в те летние месяцы, когда, имея все возможности перевернуть страницу и оборвать вспыхнувший роман на полуслове, полудвижении, оставив себе прелесть томления и воспоминаний о милом летнем приключении, я совершил безумие: ринулся в Кишинев, где обрушился на оторопевших родителей, буквально оглушив их вестью о нашем желании стать мужем и женой. Сейчас, пребывая в другом времени и отдалившись от событий на несколько лет, я не скажу точно, только ли этими возвышенными побуждениями освещались мои поступки в ту пору.
Что же все-таки произошло? Какой голос поднял меня однажды с постели и сказал: «Пора»? Почему я подчинился этому голосу? Был внутренний протест. Меня раздражало неубывающее желание моей жены научить меня жить.
Я слишком восторжен, слишком доверчив. У меня гусарские замашки. Я инфантилен, я — порождение благополучия, хоть самого благополучия нет. Надо прибивать гвозди, белить потолки, стоять в очередях, покупать, договариваться. Для меня все это теоретическая сфера, существующая помимо меня, вне меня. На эту тему жена могла рассуждать часами. Она не ругалась. Она ласково назидала. От меня ничего не требовалось. Только быть послушным и приносить деньги в дом.
ГЛАВА VII
Декабрь в тот год был несуразен, какое-то погодное сумасшествие. Сначала стужа, потом — удручающие оттепели. Город в который уже раз освободился от снега и сразу стал неприглядно-серым и захламленным. Потом неожиданно ударили бесснежные морозы.
Желтое зимнее солнце еще не грело. Ветер нес по улицам холодную колкую пыль и обрывки мусора. И только под Новый год начались такие же оголтелые, как и оттепель, вьюжные снегопады. Настроение было под стать погоде. Зима пошла по второму кругу.
Видимо, жена что-то почувствовала, иначе объяснить ее слова я не могу.
— А у нас, между прочим, юбилей, — объявила жена, соединив в одной фразе и неожиданность информации, и раздосадованность по поводу моей забывчивости.
— Юбилей? — я не мог скрыть своего удивления.
— Да, да, юбилей, — подтвердила жена. — Три года, как я стала москвичкой.
Отгуляли немноголюдно, но с обильным столом.
Проводили гостей и, возможно, впервые с такой настойчивостью я заговорил о детях. Тема детей не исключалась из наших разговоров и прежде, просто на этот раз разговор имел иную тональность. Я хотел детей и где-то внутренне был уверен: появятся дети, и все образуется, восстановится мое душевное равновесие, появится та самая терпимость, к которой призывал меня Морташов. Возможно, я не стану счастливее, но я сочту свою жизнь устроенной, а это уже кое-что. Так я думал, и с этим настроением мне стоило бы начать разговор, но на глаза мне попался ненавистный гроссбух, и меня взорвало.