Читаем Без музыки полностью

Когда я позвонил в больницу и мне сказали, что ровно час назад в реанимационном отделении скончался Павел Андреевич Кедрин, я испугался. Моему взору очень отчетливо представилось громадное, совершенно пустое пространство, образовавшееся внезапно. Только что оно было заполнено строениями, людьми, было организовано в часть жизни, именуемую городом, институтом. Это пространство я считал своим. И люди, населяющие его, были либо знакомыми, либо понятными мне людьми. И я для них был человеком знакомым и понятным. Была людская толчея, как и всюду. Но в этой заполненной тесноте я совершенно отчетливо видел свой коридор, ступени лестницы, по которым мне предстоит подняться. Никто не втискивался в этот коридор. Он был предназначен мне. Для всех прочих он просто не существовал. Они не видели его. А может быть, делали вид, что не видели. И вдруг абсолютная пустота, лишившаяся всего привычного — зданий, институтских коридоров. Нет даже развалин. Голое поле и могильный холм с обелиском. И я сам чуть в отдалении. Вижу, как ветер сметает земляную пыль с холма. Цветов отчего-то нет, и только трава стелется под порывами ветра и вздрагивает обелиск, будто кто-то под холмом ворочается, устраивается поудобнее. До горизонта далеко. Но сам горизонт заслонен забором. Вглядываюсь и понимаю, что это не забор, а тесная череда людей, что опоясывала холм со всех сторон.

Такое вот странное видение представилось мне. Я помню, как открыл окно и посмотрел на улицу, желая убедиться, правда ли, что эта пустота начинается тут же, прямо у стен моего дома. Я стал размышлять над своим состоянием и очень скоро понял, что подобное восприятие смерти Кедрина есть единственно возможное в моем положении. Жизнь, по законам которой я жил всего час назад, когда в этом мире помимо меня еще был Кедрин, перестала существовать. Я даже подумал, что мне следует сказаться больным и оградить себя от участи наиболее близкого человека, которому не миновать тягостных и печальных обязанностей: предупредить, собрать, организовать, подготовить, похоронить. Я стал думать, кому на кафедре, если не мне, можно поручить эти обязанности. Но очень скоро понял, что думаю не о самих обязанностях, а о последствиях, к которым приведет мой вынужденный отказ. Получалось, что в цепи размышлений сам факт смерти Кедрина занимал сравнительно незначительное место. Я представил себя в этот момент на кафедре, выражение своего лица, которое будет наиболее приличествующим моменту, и как оно, это выражение, будет истолковано окружающими. Скорее всего, это должно быть выражение печальной строгости, замкнутости, как некий намек, что не все значительное, связанное с именем Кедрина, ушло из жизни вместе с его смертью. Кое-что осталось. И мое спокойствие есть подтверждение этой уверенности. И пять статей, где его фамилия стояла первой, не прошли бесследно. О Кедрине заговорили. Кто-то звонил прямо на кафедру. Это был бунт Кедрина, вызов благопристойному молчанию вокруг его имени. Его протест против собственной немощи. Я подумал, что обо всем этом надо сказать у гроба Кедрина. Оглоушить всех тех, кто старался его забыть, перечеркнуть. Никому другому этих слов доверить нельзя, их должен сказать я. Там, на кладбище, будут всякие: и те, кто чтил его, и те, кто с ним боролся. Пусть они внимательно разглядят меня. Я готов принять эстафету. Мне еще не потянуть против всех сразу. Но я буду стараться. Ну а пустое пространство, бог с ним. Главное — не оглядываться, не замечать его. Я всеми силами старался побороть вновь всколыхнувшийся во мне страх.

«Я сам, без Кедрина, вне его имени. Я сам». Однако в этом месте дерзновенная последовательность раздумий прерывалась. Ибо ни я сам и никто другой не мог сказать со всей очевидностью, что я есть без Кедрина и вне его имени.

Надо было что-то делать, двигаться, куда-то ехать, надо было заглушить поднимавшееся во мне смятение. Я поехал на кафедру, принял на себя все обязанности организатора похорон, был уязвлен скорбной участливостью, в которой разговаривал со мной доцент Ковальчук, никак не скрывая, что похороны — моя последняя возможность почувствовать себя доверенным лицом Кедрина, быть полномочным представителем уже несуществующего.

Я куда-то звонил, с кем-то договаривался, кому-то давал телеграмму — все это делал по инерции, без конкретной ощутимости действия. К вечеру я почувствовал нездоровье. У меня поднялась температура. Я заболел. Врач, которому я старался втолковать, кто такой Кедрин и почему мне нельзя болеть, наскоро подмахнул три рецепта и, чтобы как-то выразить свое отношение к моим словам, похлопал меня по плечу.

— Похоже, он был славным человеком, — сказал врач про Кедрина. — Но он умер. Понимаете, умер. Ему вы уже ничем не поможете. Вот вам бюллетень. Он оградит вас от всяческих недомолвок и терзаний совести. Лежите и думайте, как нам всем теперь жить без него. Это, знаете ли, очищает душу.

— А как же моя речь, — спохватился я.

— Речь? — не понял врач. — Ах, речь. А вы вообразите, будто она вами уже произнесена. Вы же собирались это сделать.

Перейти на страницу:

Похожие книги